Что сеяли деды и что пожинают внуки
Ночные мысли. И долго еще после возвращения из Куньи представлялось мне в ночных видениях — полусне, в котором все чаще проходят мои стариковские ночи, — как еду по пустынному грейдерному большаку где-то между Пухновым и Усмынью в тусклый осенний день и по сторонам на многие километры — выморочная земля, заросшая кустарником и мусорным мелколесьем. Ольха, тонкоствольный зыбкий березняк, мотающаяся на ветру осина — все то, чем зарастает заброшенная пашня. И в прогалах — иногда мелкие затравеневшие поля — кочкарник, осот да пырей. Иногда мелькнет небольшой стожок сена, видно, накошенного слабой стариковской рукой. Или рядок из трех-четырех изб, полуразрушенных временем, с просевшей крышей, черными глазницами пустых окон.
А то иду вечером по главной улице Куньи, словно в насмешку носящей имя “железного Феликса”. Вдоль нее вытянулся весь райцентр. Темь кругом, почти не разгоняемая редкими уличными фонарями, тускло светятся окна. И тишина, пустота, запах полевой свежести от невидимой в ночи сырой пожелтевшей травы, которой заросли обочины. Ни звука, ни шагов человеческих, словно спит поселок в этот совсем не поздний, восьмой час вечера.
И как всегда, под стать увиденному — прочитанное. Будто подбрасывает некто в печку моих размышлений и ощущений сухих дровишек своих мыслей.
Ночью в обратном поезде, везущем из Куньи в Москву, маясь в вагонной духоте, листаю периодику. И чего только не накапывается всякого, словно углубляющего русло деревенских впечатлений.
В “Независимой газете” Екатерина Барабаш — о фильме Бориса Хлебникова “Свободное плавание”, довольно вяло воспринятом на Венецианском фестивале. Сонная хмарь российского городка, разговоры — “Ну ты че, бля?” — “Да ниче, бля”, что фестивальные переводчики переводят как: “Ну как дела?” — “Хорошо”. Лень, жестокость, конформизм, пустота помыслов и чувств.
“Катя, Катя, Катерина. Нарисована картина. Очень страшная картина” — бьется в голове в такт разматывающему ночной путь поезду.
А тут еще в “Эксперте” статья Сергея Чернышева под названием “НоваяАнтарктида”. Это Россия, занимающая около 13 процентов земной суши и производящая при этом чуть более 2,5 процентов общемирового валового продукта, — новая Антарктида. “Неосвоенность огромных российских просторов и ресурсов в условиях реальной глобализации, — размышляет господин Чернышев, — создает небывалую в истории угрозу для национального суверенитета”. И дальше плетутся кружева всяческих сценариев все на ту же тему: пустеет Россия, не осваивает свои пространства, и, стало быть, могут прийти другие народы, которые освоят. Вот такие веселенькие геополитические размышления наслаивались на мои странствия по вымирающему сельскому району.
Завязался же мой роман с этим районом давненько и при обстоятельствах необычных.
Глава первая. Деды
Смоленский архив. Начинать эту историю надо, наверное, с тех осенних дней 1943 года, когда немцы, уходя из Смоленска, среди хаоса отступления не позабыли захватить с собой областной партийный архив.
Смоленск в тридцатые годы был центром Западной области, куда, кроме смоленских, входили земли, позднее отошедшие к Брянской, Орловской, Калужской, Псковской, Московской областям. Так что вывезенные в обозе немецкой армии несколько сотен тысяч листов документов касались предвоенной жизни значительной территории центра России с шестимиллионным населением.
Видимо, они оказались в той части Германии, которая затем вошла в оккупационную зону США, потому что после войны эта коллекция переселилась в Национальный американский архив, откуда лишь 60 лет спустя после вывоза ее с российской территории была передана обратно.
До конца пятидесятых годов это собрание текстов лежало в американском архиве без употребления. Одним из первых вовлек документы в научный оборот гарвардский советолог Мерль Фейнсод, издав книгу “Смоленск под советской властью”. Затем его примеру последовали десятки других специалистов. С помощью смоленского архива они исследовали ход коллективизации и индустриализации, социальную структуру советского общества, систему управления, террор конца тридцатых годов.
В семидесятые годы в США эмигрировал некто Сергей Максудов. В Гарвардском университете он занялся демографической оценкой потерь советского населения во время коллективизации и, естественно, обратился к документам смоленского архива. Они взволновали его выразительностью языка, драматизмом, глубиной подтекстов, картинами народной трагедии. Отобрав некоторые из них и прокомментировав, он в 1987 году опубликовал в издательстве “Ардис” книжку “Неуслышанные голоса. Кулаки и партейцы”.
Ко мне она попала весной 1989 года, в разгар общественных дискуссий о судьбе колхозов. Историк Сергей Шведов принес ее в редакцию “Огонька”, где я тогда работал, под вечер, и мы долго читали протоколы и письма, доносы и сводки шестидесятилетней давности.
Эти документы, открывавшие картину жизни одного сельского района, давали ответ на давно мучивший меня вопрос: каким образом во время коллективизации удавалось буквально в считанные дни по всей огромной сельской стране включать столь эффективно действующий механизм массовых репрессий? Поражали повсеместность и одномоментность утверждения колхозной формы производства с помощью насилия. Казалось бы, чему ж тут удивляться, мало ли насиловали деревню и раньше, достаточно вспомнить Гражданскую войну с ее мобилизациями и продотрядами, выгребавшими хлеб… Но в 19-м, 20-м отнимали хлеб, оставляя нетронутым хозяйственный механизм, и, кстати, на эти поборы деревня отвечала восстаниями, в конце концов, породившими нэп. В 29—30-м крушили все хозяйство, всю систему отношений, отнимали жизни — и молчала деревня, парализованно молчала. Весь29-й год “за указом указ” идет раскрестьянивание огромной страны, ломка веками складывавшегося семейного хозяйственного механизма — и молчание.
Почему же то, что не получилось в 19-м, в общем-то легко осуществилось десять лет спустя?
ГПУ? Уполномоченный из города? Рабочий в кожаной тужурке с револьвером? Они могут арестовать, отнять хлеб, а вот натравить одну часть деревни на другую… Здесь нужны свои, коренные. Свой низовой аппарат насилия, которого не существовало в 19-м и который был воспитан за десять лет.
Казалось бы, и об этом сказано. Хрестоматийные шолоховские Нагульнов и Разметнов; выписанные совсем иными, мрачными красками коллективизаторы из романов Белова и Можаева. Но ведь то образы художественные, в меру таланта и политической позиции автора отображающие действительность тех лет. Документальные же исследования постсоветского времени при всей их разоблачительности и праведном гневе сосредотачивались на кремлевской верхушке: Сталине, Молотове, Кагановиче, Яковлеве — тех, кто отдавал приказы. А те, кто исполнял, — рядовые сельские коммунисты, или, как тогда говорили, “партейцы”, которые и были приводными ремнями этого могучего и страшного механизма насилия над деревней? Без них ведь ничего не сделалось бы и не свершилось. Как, откуда они возникли? Что за люди были? Документы смоленского архива отвечали на эти вопросы.
Партейцы. “По имеющимся в окружной контрольной комиссии сведениям известно, что 8 ноября 1928 года в 12 часов в канцелярию Усмынского РИКа явился в пьяном виде секретарь райгрупкома совторгслужащих Сухалев Ульян Ефимович — кандидат ВКП(б). Он ворвался в финчасть, где работал счетовод РИКа Титцев на пишущей машинке, выхватил из машинки печатный лист и порвал, с нецензурным ругательством ударил кулаком два раза по каретке пишущей машинки настолько сильно, что машинка больше не работает. Работа в РИКе стала, так как в связи с бездорожьем ее отвезти в Велиж для ремонта не могли…”
Все в этом сообщении окружной контрольной комиссии преисполнено смысла. И разгул молодого “партейца”, и бездорожье, отделяющее райцентр от близлежащего города, и упоминание о пишущей машинке, без которой останавливается работа органа власти.
В конце двадцатых годов село Усмынь чьей-то административной волей стало столицей района, входившего в Великолуцкий округ, одного из восьми округов Западной области.
По всем описаниям село как село — избы, подворья, небогатые поля, засеянные рожью, пшеницей, льном. И вот на несколько лет здесь сосредоточилось управление судьбами сотен деревень, двадцати пяти тысяч обитавших в них крестьян.
Документы архива из глубочайшей тьмы времени выхватывали отдельные факты жизни райцентра, обозначали целые сюжеты, развивающиеся в связи с объявленной по всей стране чисткой партии. Молодецкий удар Ульяна Сухалева по каретке пишущей машинки — как звук гонга на сцене. Занавес раздвигается, и мы знакомимся с действующими лицами главы “Самоочищение Усмыни”.
Много чего произошло в те дни в райцентре. Сухалев затеял пьяную драку с другим партейцем, судебным исполнителем Антоненко. Члены правления районного потребительского общества разыскивали своего председателя Пшеницына. Он уже неделю пьянствует в Велиже, в райпо прибывают товары, а торговать нельзя, расценки заперты у председателя. Пьяная волна, пишется в сообщении, захватила и некоторых беспартийных работников района.
Откуда в Великолуцкой окружной контрольной комиссии знают в таких подробностях о том, что происходит в райцентре? У нее имеются свои информаторы. Это, судя по некоторым деталям, заведующий почтой Сопко. Секретарь райкома партии Бущук, естественно, ненавидит стукача, через его голову доносящего в округ о событиях в районе, и, в свою очередь, обвиняет его в искривлении партийной линии, связи с зажиточными элементами, в тайной торговле водкой. Но округ защищает своих информаторов. Хочешь не хочешь — меры по сигналам принимать надо. Ульян Сухалев получает выговор, обещает исправиться. Пшеницына снимают с “хлебной” должности, назначают завполитпросветом района, а на его место — бывшего политпросветчика, непьющего Даниила Орлова. Это еще одно действующее лицо усмынского сюжета, с которым нам предстоит познакомиться ближе.
На какое-то время в хронологии усмынских документов — провал. Следующие материалы помечены февралем 1929 года.
В Москве в эти месяцы происходили следующие события. Принято постановление о высылке Троцкого из СССР. Бухарин обвинил Сталина на заседании Политбюро в военно-феодальной эксплуатации крестьянства. Сталин в ответ выступил с речью о “правом уклоне”. Бухарин, Рыков и Томский получают выговоры.
А в Усмыни отзвуком далеких политических схваток в феврале 1929 года проходят партийные собрания, посвященные чистке партии, выясняется, был ли “правый” уклон. Для придания этой работе соответствующей направленности из города приезжает рабочий Андреев, впоследствии он сменит секретаря райкома Бущука. Андреев пытается направить разговор в политическое русло, называет председателя сельсовета Хлипоченко оппозиционером, но усмынцы не понимают и не принимают правил игры: так и не выходят из круга обычных бытовых обвинений — пьянство, растраты, половая распущенность, хулиганство, в крайнем случае — связь с чуждыми элементами, сокрытие происхождения, отправление религиозных культов.
Вместе с протоколами собраний в архиве — оговоры, заявления, доносы, волна которых охватывает весь район. Написаны они языком платоновских и зощенковских героев. Взять хоть рассказ комсомольца Балясникова о председателе сельсовета Буренкове, который после заседания комиссии по скидке сельхозналога выпивал с Трофимом Никитиным. Далее предоставим слово Балясникову: “И после начали перетягиваться, кто кого, и доходило дело до драки, после вышли на двор, и вдруг встречается, идет с работы Еврей (в оригинале это слово иногда пишется с большой буквы.— М.Р.-3.). Тогда Еврей сказал: «Вот так председатель допущает до того, что не может стоять на ногах». Тогда Буренков пустился за ним, хотел его побить. Но Буренкова здесь начали задерживать, не допускать к еврею, а еврей в то время убежал в хату. Тогда Буренков взял со злости бросил всю почту с папкой под ноги, начал топтать, потом сел на лошадь Трофима Никитина и уехал”.
Вот такая история: отдыхал человек, развлекался с приятелем, а ему замечания делают. Как тут не разозлиться, не истоптать папку с бумагами! Надо сказать, что это пятно — “гонялся за евреем” — так и будет лежать на его моральном облике, исследуемом при всяких чистках.
Все это, однако, пустяки по сравнению с тем, что происходит с нашим знакомцем Ульяном Сухалевым. Он отправляется в своей родной деревне Титово на новогоднюю гулянку, пристает к девушке Насте Войтовой и пытается изнасиловать ее при полном равнодушии двух других участников вечеринки. “Я после стала говорить,— пишет Настя в райком партии, — что не стерплю этого нахальства и передам в суд, но он сказал Ефросинии Осиповой, пускай подает, только я ей загоню пулю в лоб. И кроме того, как я партеец, я судов не боюсь, сколько хотишь подавай”.
Письмо поступает в райком полтора месяца спустя после происшествия, в разгар партийной чистки. Видимо, враги Сухалева решили таким путем свалить его. Расчет оказался верным: суд приговаривает Ульяна к шести месяцам принудработ по месту службы. Но то полбеды, главное — его исключают из партии.
Самое интересное для нас в этом деле — попытка самозащиты Сухалева, его письмо, где он рассказывает о себе. Какие же достоинства видит в себе этот 24-летний крестьянин? Прежде всего “классовая линия с моей стороны была вполне выдержана. Вся лишь моя вина, откровенно признавшись, это когда выпьешь водки… Но я не алкоголик, и если когда выпиваю, то лишь только по своей некультурности и несознательности”.
Вся его жизнь проходит на сельских общественных должностях. Он секретарь комсомольской ячейки в одной, в другой деревне, уполномоченный по батрачеству, секретарь райгрупкома союза совторгслужащих, председатель только что созданной сельхозартели. “Работать пришлось много, и все бесплатно. Меня тяжело ранили ножом в спину бандиты, пролежал в больнице 30 дней, выйдя из больницы, обратно пошел против банд. Приходилось сидеть ночами в карауле…”
В сущности, перед нами здоровый деревенский парень, отставший от сельской работы, развращенный властью, водкой, бездельем, безнаказанностью. В районе у него слава хулигана и пьяницы. Из партии его исключают, и он исчезает со сцены усмынской жизни.
Другой исключенный из партии усмынский активист Тимофей Антоненко на четыре года старше Сухалева. Где он только не работал после службы в армии, чего только не вытворял, по рассказам участников собрания! В лесничестве ухитрился продать трем крестьянам один и тот же сенокос и со всех взять деньги, в милиции брал взятки у самогонщиков, будучи судебным исполнителем, задерживал деньги, взысканные по приговорам. Его обвиняют также в жестоком обращении с ребенком от первого брака. И еще одна история ходит за ним, многократно описанная разными свидетелями. Вот рассказ комсомольца Тимофея Рыжакова. “Тов. Антоненко был в отряде в 1919 году. Придя на вечер в дер. Гладыши… в то время девушки пряли пряжу. Тогда тов. Антоненко начал заводить разговор с одной девушкой, но последняя послала его к черту. Тогда тов. Антоненко стал ей угрожать, а она говорит, что ты мне сделаешь, а тов. Антоненко говорит: застрелю. Наставил винтовку и тут же застрелил”. Сухалев знал, чем пугать Настю Войтову в сходной ситуации.
Антоненко так же, как и Сухалев, оправдывается, просит оставить в партии, учесть его “бедняцкое батрацкое положение”, обвиняет в необъективности Бущука.
А вот фигура другого калибра — Даниил Лукич Орлов, председатель райпо, в недавнем прошлом завагитпропом райкома. Он старше многих сельских “партейцев” — ему 30 лет, немало по тем временам, культурнее — его письма и доносы написаны более грамотно и логично, чем у других, и к тому же, что редкость, непьющий. Но зато и “навешивают” на него всяких обвинений немало. Сын бывшего кулака, женат на дочери помещика, брат расстрелян в 1918 году во время восстания. И ведь не открещивается, как иные, от компрометирующей родни, а тайно стремится помочь отцу, избавить его от индивидуального налогообложения.
В архиве имеется записка, адресованная председателю сельсовета Хлипоченко и написанная в ханжеской, грубовато-доверительной манере. “Т. Хлипоченко. Окажи все возможные меры в обмере земли батьке. Крайне неприятно, что в условиях работы и существования сов. власти отдельные мазурики пользуются направо и налево теми мероприятиями, которые направлены против их существования для своей пользы… В члены тебя перевели, я уже материал отправил в округ (видимо, Орлов в то время еще завагитпропом райкома. — М.Р.-3.), повышай свой полит. уровень и смотри классовую линию в работе”.
Характерно, что если за Антоненко ходит обвинение “убил девушку”, за Буренковым — “гонялся за евреем”, то у Орлова свое пятно: “карьерист”. Давая характеристику каждому коммунисту при подготовке к чистке, секретарь райкома Бущук пишет про Орлова: “Классовую линию выдерживает, что касается «карьерист», это верно, но, пожалуй, можно будет его исправить. Преступлений пока за ним нет. Политически грамотен”.
Однако Орлову нужна более активная поддержка, ибо врагов у него много и натиск ему приходится выдерживать сильный. То собрание бедноты Крестовского сельсовета требует его исключения из партии, то в редакцию окружной газеты приходит анонимная заметка о нем под названием “Волк в овечьей шкуре”. Из всех этих документов и оправданий Орлова рисуется его облик и история зажиточной крестьянской семьи.
Отец Лукьян Орлов, судя по всему, человек предприимчивый и небедный, прослужив долгие годы лесным приказчиком, в ходе столыпинской реформы выделился из общины. Хозяйство его процветало: 27 десятин земли, пять коров, две лошади, сад, пасека — всем этим нераздельно владела большая и дружная семья. Если разделить имущество на всех, оправдывается впоследствии Даниил, то выйдет хозяйство бедняцким. Но вот между 1918 и 1924 годами умирают семь членов семьи. Как? При каких обстоятельствах? Знаем только о расстреле брата. Даниил утверждает — случайном, шел за табаком в другую деревню, схватили и расстреляли.
В 24-м выселяют хозяев имения Кресты помещиков Лаймингов, с которыми Орловы близки. Даниил женится на дочери Лайминга, воспитывает ее малолетнего брата, что также ставится ему в укор: “Взял на свое иждивение маленького помещика”. До середины двадцатых годов он выжидает, не входит в сельский актив. Затем, видимо, убедившись, что назад пути нет, вступает сначала в комсомол, затем в партию и довольно быстро делает карьеру.
Но ведь все на виду, и надо отбиваться от активистов, для которых он чужой. Делает он это умело, далеко не так примитивно, как Сухалев и Антоненко. Недостаток аргументов в свою защиту восполняет нападками на своих врагов, обвиняя кого в пьянстве, кого в антисоветских настроениях, замахивается на самого Бущука. И не напрасно: комиссия оставляет его в партии.
Как-то сложится судьба этого ловкого человека, не поскользнется ли он на очередных политических поворотах села? Или сделает карьеру? Задатки у него неплохие.
Большинству коммунистов Усмынского района так же, как и Даниилу Орлову, удалось пройти чистку. Расстались с партийными билетами десять из шестидесяти девяти. Восьмерых “съели” в ожесточенной борьбе, двое сами сбежали, не снявшись с учета.
Исключенные, как правило, были не хуже уцелевших. Пьянство, злоупотребление властью, воровство, доносительство, карьеризм характерны практически для всех. Чистка лишь выявила эти качества, подогрела страсти. Кто же они такие, активисты одного сельского района? Откуда взялись, как выделились из крестьянской среды? Каков их социальный облик?
Право на индульгенцию — отступление историческое. Для того чтобы ответить на эти вопросы, вообразим, что представляла собой российская деревня двадцатых годов. Вспомним, что это было единственное в многовековой истории десятилетие, когда русский крестьянин владел землей. Община предоставляла ему надел во временное пользование вплоть до передела по числу едоков или работников. Она помогала маломощным, заботилась о податях, совместно использовала сенокосы ипастбища, воспитывала и наказывала, обладая определенными экономическими и нравственными достоинствами, но настоящим владельцем своего надела крестьянин себя не чувствовал в том смысле, в каком чувствует себя хозяином западный фермер. И это служило препятствием в развитии аграрной экономики.
Столыпинская реформа, предпринятая незадолго до революции, только начала разрушать общину в интересах наиболее активных, предприимчивых сельских хозяев. Кстати, эта реформа наталкивалась на сопротивление крестьян, видевших в столыпинских нововведениях крушение уравнительного идеала социальной справедливости.
17-й год был воспринят как торжество этого идеала. Все делилось поровну — земля, помещичье имущество, бесконтрольно рубился лес. Деревня обстраивалась и до первых набегов продотрядов пыталась расширять запашку. А уж по мере исчезновения продразверстки, с приходом нэпа начала истово, страстно, от зари до зари работать — так, как не работала никогда.
Общинное хозяйствование не стимулировало такой целеустремленности, труд же в помещичьих имениях, на хуторах богатых крестьян, начавших выделяться из общины перед революцией, был в большей степени технически оснащен. Повсе-местное осереднячивание деревни при крайне низком техническом уровне крестьянского хозяйства приводило, по терминологии Чаянова, к возрастанию самоэксплуатации сельской семьи.
В сборнике Максудова приводится опись имущества Громовых, пожилой вдовы и трех взрослых детей — двух сыновей и дочери. Эта крестьянская семья из четырех человек, отнесенная комиссией к числу середняцких, владела старой двадцатилетней лошадью с жеребенком, коровой с телкой, поросенком и четырьмя ягнятами. Из инвентаря — конная косилка, сломанная ручная льномялка, однолемешный деревянный плуг, две бороны, двое саней, телега и тележка.
Облегчить труд в семье Громовых способна разве что конная косилка. В остальном — те же руки. Тяжкая, надрывающая силы работа! Избавиться от нее можно только получив какую-либо деревенскую должность. Пусть небольшую — избача, объездчика, финагента. Это в представлении горожанина, она небольшая. А на селе… Скажем, финагент. И в послевоенной деревне его боялись как огня, старались улестить, подкупить. От него ведь зависело, каким налогом тебя обложат, учтут ли каждую яблоню, курицу, сотку картошки. И значит, жить тебе или по миру идти — тоже в его руках.
Потому любая сельская должность, может, деньги и небольшие дает, но облегчение трудовой тяготы и, самое главное, власть — несомненно. Путь же к этой должности открывал партбилет.
Почти все 69 усмынских коммунистов, по одному на три деревни,— при портфелях. Они милиционеры и приказчики, кладовщики и учителя, десятники, лесничие, даже сторожа. Любой “портфель” годен, лишь бы не сеять, не пахать, поскорее сократить посевы, продать скот — словом, выйти из крестьянского сословия.
Презрение к крестьянскому труду, желание избежать его — первая типовая черта этого слоя. Вторая — относительная молодость. Молодежи вообще было много на селе. Много рожали, рано умирали. Пятидесятилетний крестьянин считался стариком. Не способствовали долголетию и шесть лет непрерывных войн — Первая мировая, Гражданская. К концу двадцатых годов почти половине жителей российской деревни было меньше двадцати лет.
Стоит ли удивляться, что большинству усмынских коммунистов не было и тридцати. Лишь некоторые участвовали в Гражданской войне. Остальные застали разве что ее излет (такие, как Антоненко, восемнадцатилетним парнем воевавший в партизанском отряде). Их сознательная жизнь начиналась в советских условиях, когда крестьянские традиции домовитости и трудолюбия вступили в столкновение с привнесенной из города апологией бедности, безземелья, с идеями классовой борьбы.
Альтернатива выглядела так. С одной стороны, авторитет семьи, общины; в немалой степени еще и церкви, освященные веками реалии крестьянского существования с его однообразием, изнурительной работой, ритуалами праздников и буден. С другой— легкая, сытая, разгульная жизнь с собраниями, митингами,разрыв с прошлым и — власть, власть над односельчанами, утверждаемая должностью, стоящим за твоей спиной районным начальством и даже револьвером, который тебе положен по должности.
Как они играли с оружием, эти здоровенные деревенские парни, пугалидевчонок, угрожали соседям, спьяну палили в белый свет! Документы архива полны подобными историями. Чтобы устоять перед такими соблазнами, надо обладать твердыми, укоренившимися в сознании нравственными установками.
Вступая в союз с политической системой, получая в знак этого союза сначала комсомольский, а потом партийный билет, крестьянский парень знал: ему многое простят, но в одном надо быть предельно исполнительным — в проведении любой политической кампании. Посевная или самообложение, сельхозналог или заем индустриализации — ты обязательно впереди, разъясняешь, уговариваешь, заставляешь. Любая директива, идущая из центра, исполняется неукоснительно, с полным рвением и расторопностью.
Посмотрите, как долготерпеливы в Усмыни к Сухалеву, Антоненко, Пшеницыну. Понадобилась чистка, специальное и настойчивое указание сверху о проверке морального облика коммунистов, чтобы художества сельских партейцев вышли наружу. И оправдания их характерны. Они не отрицают своих проступков, но напоминают: классовую линию держу, принадлежу к бедняцкому сословию. Они знают — к бедняку один подход, к кулаку — совсем другой. Бедняцкое происхождение, верность классовой линии, то есть указаниям свыше, — своего рода индульгенция, облегчающая тяжесть многих грехов. Им с юных лет объясняли, что есть две правды — бедняцкая и кулацкая, что классовый подход заменяет, в сущности, все моральные категории их предков. Главное — следовать интересам своего класса, во всяком случае, так, как трактует эти интересы очередная директива. Их учили не щадить ни отца с матерью (миф о Павлике Морозове родился не на пустом месте), ни друзей, ни соседей, доносить о настроениях, слухах (волна доносов, поднявшаяся во время чистки, показала, как умело они пользовались этим оружием), отнимать в интересах класса имущество, а если надо, и жизнь.
Конечно, их реальный облик был далек от тех требований, о которых трубила пропаганда, ставившая целью воспитание нового человека. То были обыкновенные малограмотные парни, с трудом владевшие политической терминологией, развращенные властью, которая давала им возможность попить, покуражиться, погулять. По-настоящему научились они одному — готовности выполнять любое указание. Мера этой готовности тогда казалась неопределенной, расплата за сладкую жизнь еще предстояла, настоящие испытания их преданности политической системе были впереди.
Глава вторая. Отцы
На заметенных снегом хуторах. Мы со Шведовым рассказали о сборникеархивных документов в “Огоньке”. Но усмынская история продолжала жить в моем воображении. Как сложились судьбы ее героев, их потомков? Где хоть она теперь находится, эта Усмынь?
В Смоленской области, судя по административному справочнику, такой район не значился. Долго я рассматривал карту Нечерноземья, пока не обнаружил в Псковской области, на границе со Смоленщиной, крохотную надпись — Усмынь.
— Да, конечно, — подтвердили псковские журналисты. — Есть такое село в Куньинском районе. И деревни бывшего Усмынского района, ликвидированного в конце пятидесятых годов, тоже теперь в Кунье.
Ехать? Нет, погожу. Что-то можно узнать и в Москве. В газетном хранилище Ленинской библиотеки передо мной шлепнули на стол две последние годовые подшивки районной газеты “Пламя”.
Не знаю, какое чувство испытывал Сергей Максудов, просматривая в далеком Гарварде ксерокопии документов смоленского архива, но я листал страницы этой скромной газеты не без волнения.
Знакомые названия, имена. Усмынь теперь центральная усадьба колхоза “Новая жизнь”. Деревня Кресты, где жила некогда семья Даниила Орлова, — центр колхоза “Правда”. А в Крестовском сельсовете председательствует, как и в 1929-м, Хлипоченко. Что такое? Однофамилец, родственник? Не наследственная же это должность! Оказывается, это Валентина Ивановна Хлипоченко. Фамилия, наверное, по мужу.
Прошлое напоминало о себе не только именами героев усмынских историй. Вот милицейский инспектор Н. Григорьев пишет о воровстве досок в местном леспромхозе. Поймали рабочую Кузнецову, а она возмущается, доказывает: как член партии имеет право взять доски. Господи помилуй, это ж наш незабвенный Ульян Сухалев отвечает на деревенской вечеринке девушке, угрожающей ему судом за изнасилование: “Как я партеец, я судов не боюсь, сколько хотишь подавай!”
Пьют ли так же, как шестьдесят лет назад? Что за риторический вопрос! Пьют больше и по-другому. В документах усмынской чистки — следы разгула “партейцев”, деревенских парней, дорвавшихся до власти, сладкой жизни. Мужик, конечно, тоже пил, но по праздникам. В будни же трудился тяжко и непрерывно. Пьянка — отдохновение души и тела, а не ежедневное угрюмое бытие. А уж бабы… Ну можно ли себе было представить крестьянку, которая, напившись вина, забыла подоить корову? А сейчас сколько хочешь. Вон и другой милицейский инспектор — А. Барешкин, рассказывает о доярках, которые, нагнав самогону, уснули на печи, оставив недоенными коров.
Пьют доярки, пьют механизаторы. На тяжелых тракторах мчатся за десятки километров в райцентр, где по талонам дают водку, — по бутылке в месяц на человека. У винного магазина — парад разной техники. Есть и черный рынок спиртного. Привозят из соседних районов, областей, перепродают по двадцать, тридцать рублей. Газета пестрит милицейскими сводками: пятьсот человек наказаны за злоупотребление спиртным, двести привлечены к ответственности за появление на работе в нетрезвом виде. Какой-то массовый загул. Его не могут остановить никакие комиссии, рейды, суды: однова живем!
Что представляет собой район? Какова демография, экономика? По территории он довольно велик, вдвое больше старого Усмынского. А по численности населения? В Усмынском районе в 1929 году было около 25 тысяч человек, в объединенном Куньинском шестьдесят лет спустя — 17,5 тысячи, но трудоспособных всего 3,5 тысячи, да и те на две трети находятся в предпенсионном возрасте.
Село двадцатых годов было молодо. Нынешняя куньинская деревня стариковская. Около трехсот мелких, отрезанных друг от друга бездорожьем деревень, населенных стариками. И все здесь стариковское — интересы, беды, конфликты.
Вот библиотекарь Захарова не без лиризма рассказывает, как она участвовала в переписи населения. “В деревне Качнево четыре хозяйства, всего пять жильцов. На лошади не сразу я добралась туда. Некогда большая, она стоит теперь как хутор. Въезжаешь в деревню, и тебе открывается картина — метет поземка, заметая тропинки к домам, из труб дымки, а вокруг никого. Заходишь к жителям и сразу спорога — будто возвращаешься в старину, знакомую по книгам… В горнице светло, широко, ведь комнат в такой избе немного — одна. Пахнет в сенцах капустою, чем-то домашним, деревенским, теплым. «Как вам живется тут? Ведь так далеко от центра!» — задавала вопрос я этим жильцам. Как-то по-доброму улыбаясь, отвечали: «Живем…»”
К сожалению, не все так “по-доброму” в этих деревнях, как представляется настроенной на идиллический лад Захаровой. Время от времени в этих заметенных снегом хуторах разыгрываются подлинные драмы. В деревне Дубровка Крестовского сельсовета некая Нина Павловна Сивцова оформляла пенсию. “Пришло время собирать документы, подтверждающие трудовой стаж, — пишет корреспондент газетыА.Мелющенко, — утрясать необходимые формальности. Но вот все готово, и Сивцовой была назначена пенсия в размере сорока рублей. Казалось бы, радоваться надо всей деревне. Вот она, торжествует наша советская действительность, наша справедливость”.
Право же, так и написано, я цитирую без купюр. Однако “наша советская действительность” торжествовала недолго. Соседи Сивцовой припомнили, что она, в отличие от них, не вырабатывала в колхозе обязательный минимум трудодней, и написали жалобу, сочтя получение ею сорокарублевой пенсии незаконным. И вот — сход в Дубровке, счеты полувековой давности, нападки старух на эту несчастную Сивцову, ее попытки оправдаться, и наконец, единодушное решение — в пенсии отказать, пусть живет как знает. Даже корреспондент газеты смущен такой неразрешимой моральной коллизией: с одной стороны, вроде бы глас народа — глас божий, а с другой — как жить Сивцовой без пенсионных сорока рублей?
Первая реакция на эту историю: какая жестокость! Однако вдумаемся в монолог соседки Сивцовой Анны Мироновны Озеровой, видимо, несколько “причесанный” корреспондентом, но достаточно точный по мысли.
— Мы пережили очень много. Была страшная война, чуть ли не круглые сутки трудились над восстановлением разрушенного хозяйства, у нас в деревне была животноводческая ферма. И нет среди собравшихся человека, который бы не отдал ей частицу самого себя. Дети наши тоже прошли через эту ферму. Но среди нас есть один человек, который не считал своим долгом работать наравне со всеми, а иногда даже вслух называл нас дураками за то, что мы не жалели своих сил, общественные дела и заботы не отличали от своих личных. Это Нина Павловна Сивцова. Даже когда бригада очень нуждалась в ее помощи и ее просили помочь, Нина Павловна отвечала отказом. Мне обидно, что Сивцова сегодня получает такую же пенсию, как и тот, кто трудился не покладая рук.
Какая глубокая обида в этом монологе! Сорок пять лет назад кончилась война, уже нет и фермы, где работала Озерова и ее соседки, не остались с ними их дети, вымирает деревня, разрушен сам сельский уклад, все в прошлом, а обида живет. На кого? На тех, кто довел село до такого состояния, кто не сумел восстановить его за послевоенные десятилетия, кто “правил бал” и в тридцатые, и в сороковые? Нет, на соседку, которая не хотела делить с ними трудности, искала жизни полегче. И получается, что Сивцова расплачивается за все беды Дубровки — за коллективизаторские бесчинства, за жестокий диктат власти, не дававший и после войны деревне ни охнуть, ни вздохнуть, за одинокую старость усмынских крестьян.
До закрытия газетного зала сидел я в хранилище. Какие сгустки страстей в этих неуклюжих газетных заметках! Нет, надо ехать. Увидеть людей села, познакомиться с преемниками усмынских “партейцев” — хозяевами района.
Хозяин района. Утром схожу на станции Кунья, крохотной, пустынной (поезда стоят здесь не больше трех минут). Главная улица райцентра вытянулась вдоль железнодорожного полотна. Обогнув вокзал, иду мимо двухэтажных фасадов главных домов поселка — райкома, райисполкома. Приземистые, бревенчатые или обложенные кирпичом магазинчики райпо. На прилавке небольшие заветренные куски говядины с костями, сальной свинины, серая вареная колбаса. Молоко бывает по вторникам и четвергам. Это в районе, который производит тонну молока на душу населения.
У винного — осатанелая толпа. Хвост вьется, бурлит страстями.
— Вчера двенадцать часов простоял. Да ни с чем ушел.
Кто-то тычет беспалую руку: “Я ж инвалид!” Кто-то потный выдирается из толпы, счастливо прижимая к груди бутылки портвейна.
На краю оврага вывеска “Буфет”. В прохладном пустом помещении сидят за столиком две старухи. Перед ними кружки с зеленой жидкостью.
— Что это? — спрашиваю у скучающей буфетчицы.
— Вода. “Тархун”.
— Сладкая?
— Ох, сладкая, — страдальчески морщится буфетчица.
— А больше ничего нет?
— Ничего.
В самом деле, полки за стойкой девственно-чисты.
И снова улица — неширокая, деревенская, заваленная желтой, жестяно шуршащей листвой. Сухо. Мягко греет сентябрьское солнце. На огородах копают картошку. Сады полны яблочным духом.
Пора в райком, к “Бущуку в квадрате”. Так я про себя именем забытого хозяина Усмынского района конца двадцатых годов окрестил нынешнего куньинского первого секретаря. В квадрате же потому, что Куньинский район по территории вдвое больше Усмынского.
Евгений Михайлович Ершов встретил меня несколько настороженно. В самом деле, чем привлек внимание центральной прессы его глухой, отсталый даже по псковским меркам район? Вот и сидим в холодноватом кабинете, осторожно прощупывая друг друга вопросами. То, что рассказывает Евгений Михайлович, мне в общем известно из газеты, разве что приходится делать поправку на предполагаемые итоги нынешнего года. Они лучше, чем в предыдущем году, и Ершов все время делает на это упор, мол, поправляются дела, не сидим мы здесь сложа руки, как на тонущем корабле. А все же тоска-маета звучит в его голосе. И мне понятна эта маета: как ни приукрашивай ситуацию — корабль тонет.
Земли куньинские вытянулись на добрую сотню километров с севера на юг. Паши, коси, разводи скот. Старинные, едва ли не с рюриковых времен занятия местных крестьян, дававшие молоко, говядину, лен. Некому! Берут от коровы за год чуть больше двух тонн молока, а уж что низкосортное оно, то есть попросту грязное, — другой вопрос. Доили бы и больше, но на зиму заготавливают едва с тонну кормов, меньше половины потребного ей запаса. Плохо удобренные, запущенные поля — двухгектарные пятачки — дают совсем мало трав и зерна.
Три дня проколесили мы с Ершовым по куньинским деревням. Не хотел отпускать меня одного хозяин района, а мне-то с ним даже лучше — чего выискивать, какие тайны, когда все и так видно, да и собеседник постоянный под рукой.
В общем-то он мне понравился, Евгений Михайлович Ершов. Не знаю уж каким там в 29-м был Бущук, а этот его преемник выглядел усталым, несколько подавленным бедами своего района человеком, без всяких видимых проявлений начальственной властности.
Ему сорок шесть. Дитя войны. Отец, местный куньинский крестьянин, погиб на фронте, мать умерла в 46-м. Рос круглым сиротой в разных детских домах на Псковщине. Учился в Ленинградском сельхозинституте. Был начальником сельхозуправления в Кунье. Вторым секретарем. С год — первый.
В разговорах с людьми, во всяком случае при мне, Ершов довольно мягок. Живет скромно, в многоквартирном доме. Все три дня, что были вместе, — никаких застолий, задушевных разговоров за рюмкой. Обедали в районном ресторане в общем зале или в придорожной деревенской столовке вместе с механизаторами.
Такое же впечатление производили и колхозные председатели — сорокалетние, как правило, местные мужики, крестьянские дети — агрономы, зоотехники, инженеры, выпускники Великолукского сельхозинститута, поставляющего аграрных специалистов для региона. Конечно, они стремились показать свои хозяйства в лучшем свете и вместе с тем сетовали на нехватку кирпича, цемента, на дороговизну техники. В паузах между деловыми разговорами расспрашивали о столичных новостях. Им казалось, что я причастен к каким-то дворцовым тайнам.
Все как-то одомашнивалось в этих небольших колхозных конторах, где мы вели неторопливые беседы. Огромная дистанция, отделявшая этот скромный домик сельской конторы, пустынную, изрытую колдобинами улицу за окном от Москвы, словно бы сокращалась. Такому мироощущению способствовала и погода — золотое бабье лето, украсившее сады, отягощенные румяными яблоками, луга, где косили отаву, подворья с аккуратно сложенными на зиму поленницами дров.
Беспамятность. Помимо хозяйственных интересов у меня были и другие — исторические. Представлялось, что в окрестных деревнях должны быть старики-краеведы, с помощью которых можно будет отыскать следы сельского мира двадцатых годов, проследить судьбы героев усмынских драм. Шестьдесят лет — такой ли долгий срок? Оказалось, что очень долгий. Все воспоминания о прошлом доходили до войны, в лучшем случае до предвоенного времени. Доколхозная жизнь казалась безвозвратно исчезнувшей, ушедшей в темные глубины времени, словно легендарная Атлантида — на дно океана. Как ни наводил я разговор на прошлое, никаких следов усмынских событий двадцатых годов не проявлялось.
Мои собеседники понимали — да и как не понимать! — что деревня физически исчезает. Уходят сельский уклад, привычка и охота работать на земле, все то, что вырабатывалось опытом многих поколений их предков. Причины же тому виделись самые ближние — командование нынешних начальников, пьянство и распущенность народа, вредное влияние города. Они винили в своих бедах тех, кто ушел в город, уподобляясь старым дояркам деревни Дубровка, которые отобрали пенсию у соседки, не пожелавшей в свое время делить с ними трудности. То была какая-то историческая беспамятность, вернее, разрыв в народной памяти, какое-то отбитое жестоким временем желание думать глубже, острее.
Среди этих деревень я с лежащей в портфеле книжкой смоленских документов чувствовал себя выходцем из канувшего в историческое небытие мира со всеми его ужасами и страстями.
Вот Гладыши, где в 22-м году Антоненко застрелил девушку, отказавшую ему во внимании; Титово — родная деревня Ульяна Сухалева, здесь гулял он на новогодней вечеринке, насиловал Настю Войтову, здесь сторожил банду Ниленко, расстрелянного в 29-м. В Крестах было имение Лаймингов, на дочери которых женился Даниил Орлов. Наконец, сама Усмынь, обыкновеннейшее село — серые бревенчатые дома, новый кирпичный магазин, школа, где на все десять классов 76 учеников. Усмынь — арена стольких событий, о которых сейчас никто не помнит.
— В Крестах музей организуем. Здание построили, только не открыли еще, — сказал Ершов, почувствовав мой интерес к местной истории. —Учительница занимается — Антонина Васильевна Артюхова. Она на пенсии сейчас.
Антонина Васильевна сказала, что материалы музея касаются в основном боевого пути дивизии, освобождавшей местные села. В ответ на мои просьбы поискать что-нибудь мирное, невоенное, положила на стол ученическую тетрадку с переписанной детским почерком историей коммуны, созданной в 1929 году в деревне Жигули. У коммуны было странное название “Сорок третья стрелковая дивизия”.
— Наверное, военные организовали наших крестьян, — сказала Артюхова.
Личного имущества у коммунаров не имелось. Кормились все вместе в столовой, куда шли по звуку колокола. После обеда — небольшой отдых и снова работа. Жили вместе, повествует неизвестный историк. Дисциплина была хорошая. За оскорбление объявлялся выговор. Детям, однако, столовского обеда не полагалось. Поэтому каждой семье пришлось разрешить огород в пятнадцать соток. Со временем столовую закрыли и всем снова выделили по корове. Вскоре люди перестали отдавать заработанные деньги в общий котел. В результате в 1933 году коммуна закрылась.
Выходило, что погубила ее недостаточная степень обобществления, так сказать, семейный эгоизм. Дети мешали питаться сообща. Впрочем, к 33-му уже повсеместно были колхозы, не терпевшие никаких коммун.
— А почему они все-таки закрылись? — шепотом спросила пожилая учительница у Артюховой.
Обе они сидели у стены, внимательно наблюдая за моими “учеными изысканиями”.
— Говорят, запасы продовольственные кончились. Съели все — вот и закрылись,— так же шепотом ответила Артюхова.
Помнится, Федор Абрамов в своих дневниках описывал коммуну, существовавшую в те же годы у него на Вологодчине. Он тоже все недоумевал, что заставляло крестьян жить сообща где-то на болоте, оставив свое хозяйство. Ответ, который дал один старик, был так же гениально прост:
— Хлеба, масла вдоволь давали. Съели все и разошлись.
Это к вопросу о распределении благ, о вечном шариковском “все поделить”.
Арендаторы. В той же крестовской школе пожилая уборщица Фаина Максимовна Козлова рассказала о том, как взяла в аренду у колхоза двух коров. Живут они с мужем вдвоем, дети разъехались. Пастбище есть, сенокос вольный, муж и накосит, и на тракторе сено привезет, он трактористом в колхозе. Условие же колхоз ставит такое: продать ему от каждой коровы по две тонны молока. Цена — 36 копеек за литр. Так что Козловы около полутора тысяч в год от этого занятия имеют.
— Мы тридцать пять коров так вот по дворам раздали, в семейную аренду. Некому доить. Что тут сделаешь? — сказал председатель колхоза Александр Федорович Киселев. — Раздали б и больше, если б взяли.
На стене в правлении висел выпущенный райкомом плакат, где рассказывалось об этом опыте. Заголовок у плаката был такой: “Путь к решению Продовольственной программы”. Этот путь к решению Продовольственной программы как-то соединялся в моем представлении с историей жигулевской коммуны. Сколько ж лет понадобилось, чтобы от такого рода коллективизаторских прожектов (надо ведь додуматься: дети питаются отдельно!), от колхозов, созданных на крови, прийти в результате к полному хозяйственному бессилию — к раздаче собранных шестьдесят лет назад под общественную крышу коров. Как в коммуне: съели все и закрылись. Съели деревню — доить некому, кормить некому, да и по дворам коров брать тоже некому. Что ж, закрываться? Кому же город кормить?
Город как может подпитывает колхоз, словно припарки на умирающее тело ставит. Семье Козловых за литр молока правление платит 36 копеек, а продает тот же самый литр государству по 77 копеек. За литр молока многие хозяйства Нечерноземья по рублю и больше получают, за килограмм мяса — кто по десять, а кто и по пятнадцать рублей.
— Прекратят нам выплачивать надбавки. Говорят, через три года их снимут,— печально заметил Ершов.— Не знаю, как и жить будем.
Конечно, мы толковали о выходе, о том, как выбраться из хозяйственного тупика, перемежая перечисление цифр надоев и урожаев возгласами: “Что делать? Что же все-таки делать?”
Аренда? Подряд? Ершов в первый же день назвал мне имена настоящих арендаторов, где дело идет без дураков, и мы условились к ним съездить.
Еще года за три перед тем, когда появилось это слово — “арендатор” (о фермерстве говорили вполголоса), меня умиляло, что в каждой области имелся небольшой список имен, который знали все и даже первый секретарь обкома постоянно использовал его в докладах. И куда в районы ни приедешь, тебя сразу ведут к кому-нибудь из того списка: вот он, наш дорогой советский предприниматель-арендатор, без пяти минут фермер, смотрите, какие у него показатели! Трудолюбивых и честных этих мужиков так замордовали корреспонденты, что некоторые при всей смирности и уважении к начальству втихаря гостей матерком пускали.
Потом арендаторов стало побольше, но тоже все одни и те же имена на слуху. Кого ни встретишь из аграрных журналистов: “В такой-то области был?” — “Был”.— “У такого-то арендатора был?” — “Был, конечно”. Тем не менее я начал классифицировать их по разным признакам и ввел для себя три категории: чудаки, приезжие и крестьяне.
Чудаки — это одинокие, нередко бессемейные люди, по каким-то причинам уединившиеся на хуторах и денно и нощно ухаживающие за скотом, что конечно же приносило заметные результаты. О них и писали, и говорили, но с некоторой опаской, понимая, что нормальная сельская семья так работать и жить долго не может.
Приезжие — нередко горожане, умелые, грамотные ребята, вдвоем, втроем бравшие в аренду откормочник, приводящие его в порядок и быстро добивающиеся высоких привесов. Работали они споро — сами ремонтировали, а то и добывали технику, напористо отстаивали свои права. Но и к ним относились не без опаски — заработают, снимут сливки и уедут.
Крестьяне — это свои, местные мужики, арендующие и землю, и скот — что дадут.
Поехали к чудаку. Километров семь тряслись от Крестов по ухабам, слава богу, проезжего в такую сухую пору проселка, по лесным полянам, окраинам лугов. Зато какая же тишь и благодать открылась нам на лесном хуторе Завыйково, где от людной некогда деревни осталось всего два дома. Во дворе одного из них — небольшого, бревенчатого — виднелись ульи; непривычно для крестьянской усадьбы ярко цвели осенние цветы. Неподалеку, в старом амбаре, стояли быки. Хозяина не было.
Колесили по окрестным луговинам, пока не заметили висящую на дереве куртку. Погудели автомобильным сигналом. А вскоре и сам он, Леонид Петрович Архипов, с косой на плече, распаренный работой, появился в лесном прогале. Ясноглазый, сухощавый, лет под пятьдесят. Речь бойкая, городская, с запасом слов интелли-гентного человека. Закончив в молодости Великолукский сельхозинститут, он долгие годы жил в городе, работал в филиале Гипрозема. В какой-то момент по причинам, о которых неудобно было расспрашивать, бросил жилье, работу, приехал к матери в Завыйково (семьи у него нет), взял семнадцать быков на откорм, кусок пашни, лошадь. День и ночь косит, кормит, живет в этом уединении, ничего не желая, ничего не прося. Техники ему никакой не надо, он ее не любит, разве что конной косилки не хватает, тяжело литовкой махать.
— Говорит, что его устраивает такая жизнь, — сказал на обратном путиЕршов. — На работу ходить не надо. Все у дома. Полная воля. И мясо с хутора идет. У нас ведь весь район — такие хутора. В восьмидесяти процентах деревень — меньше десяти дворов. Брали бы люди быков. Комбикорм мы даем, в остальном сами себе хозяева. Чем не выход?
— Для другого какая ж это воля — от быков не отойти? При бездорожье, в уединении, ни отъехать, ни заболеть. Здесь особый, редкий по нынешним временам характер нужен.
— И то верно, — согласился секретарь райкома.
…Приезжих было двое — Валерий Смирнов и Александр Матвеев — крепкие, приземистые, бородатые парни. В Великих Луках у них семьи, квартиры, имелась и работа: один шоферил, другой — наладчиком на фабрике. Зарабатывали сотни по три. У одного “Жигули”. Свинарник, который они арендовали,— от города в тридцати километрах. На машине полчаса. Поэтому от предложенного им колхозом в деревне Лукино дома они отказались. Живут в отгороженной от свиней комнате, которую отделали вагонкой, поставили вместо стульев лакированные чурбачки (это чисто городская забава — крестьянин вместо стульев чурбаки никогда не поставит). Собственно, они только спят здесь, вкалывать приходится по шестнадцать часов, семьи приезжают по воскресеньям помогать.
Свинарник им дали дико запущенный — грязь, покосившиеся полы. Привесы там были низкие, за год получали всего семь тонн свинины в живом весе. Они должны дать втрое больше. Но оба очень осторожны в обещаниях.
— Ничего не пишите, ничего не обещаем,— неприязненно сказал Смирнов.— Сколько получится, столько и дадим.
Работают они, по заверениям председателя колхоза, как каторжные. Все сами: ездят за комбикормом (раньше его сюда привозили), сдают откормленных свиней, сделали наклонные полы, чистят, моют, косят траву. Им выделили двенадцать гектаров земли (можно и больше — земли не жалко), списанный грузовик. В отличие от Архипова, это типичные рукастые технари. Лошадь им не нужна.
— Какая лошадь? — возмутился тот же Смирнов. Похоже, что он у них лидер. — На хрена нам лошадь. Техника нужна. Насос, кормораздатчик, небольшой трактор — липецкий или владимирский. Ну, не лопатой же навоз из станков выкидывать, тележку эту на триста килограммов весь день толкать. Что за дела? Пусть хоть что-то списанное дадут. Сделаем сами.
— Сколько у них на брата выходит? — спросил я потом у председателя колхоза “Коммунар” Александра Федоровича Мещерякова.
— Рублей по пятьсот — шестьсот в месяц. Для такого труда не больно и много. Некоторые у нас беспокоились: мол, на заработки ездят, вот если б осели здесь. Конечно, лучше, если бы осели. Но с другой стороны — город близко, пусть ездят, свинину-то дают, привесы у них пошли хорошие. Мы платим им по госцене — два рубля за килограмм живого веса, но за счет надбавок зарабатываем рубль на каждом килограмме. Вот сдадут они двадцать тонн — нам двадцать тысяч рублей прибыли.
— А за что, собственно, вам эта прибыль?
— Положено. Мы ж хозяева, а они арендаторы.
Выходило, что колхоз, доведя свою ферму до полного разорения, сдал ее этим двум трудолюбивым и предприимчивым парням, предоставив им в качестве средства производства разве что старый списанный грузовик, и теперь ни за что ни про что получает прибыль от их труда. Ради чего ему дают рубль за каждый килограмм свинины? Комбикорм, который он предоставляет арендаторам, государственный, и платят они за него по госцене. Двенадцать гектаров земли тоже государственные, предоставленные колхозу в вечное пользование. Так не естественнее ли было бы прервать это вечное пользование и отдать и землю, и полуразрушенный свинарник двум парням не в аренду, а в полную собственность? Пусть они хозяйствуют на ферме как владельцы и получают полную прибыль. Зачем тут колхоз? Что за бездарный и никому не нужный посредник? К чему такое захребетничество?
Как ни странно, самой мучительной и тревожной была встреча с образцовой семьей арендаторов, куда мы отправились, чтобы убедиться: есть еще порох в пороховницах, остались среди местных крестьян активные нестарые люди, умеющие работать. В отличие от парней из Великих Лук, чете Косоноговых из деревни Войлово, что в трех километрах от Усмыни, предоставили все положенное: два трактора, косилку, скотный двор, хотя и старый, но с механизированными раздачей кормов и удалением навоза, тридцать гектаров земли для зеленой массы, восемьдесят шесть бычков для откорма. Словом, работай вволю!
И они работали. Сдали за год двадцать две тонны говядины в живом весе. Но дело не только в объемах. В колхозе ежесуточный привес — граммов четыреста—пятьсот; у Косоноговых — восемьсот. Усмынский колхозник производит за год продукции на 4,5 тысячи рублей, а Косоноговы — на 14 тысяч.
Они стояли у ворот своего дома, старого, принадлежавшего еще деду Веры Федотовны, и пересказывали нам свою семейную экономику. Ежемесячный заработок на каждого выходил рублей по семьсот.
— Что бы и другим так работать!
— А кому другим? — Виктор Михайлович Косоногов обвел рукой окрест. Рядом стояли выморочные, заросшие бурьяном усадьбы. — Тут из восьмидесяти шести человек всего двенадцать трудоспособных.
— Как же вы хотите распорядиться своими заработками? — спросил я у Косоногова.
— Дом новый строю. “Волгу” куплю.
— Зачем вам “Волга”?
— У вас-то, наверное, машина есть.
— Я бы не решился по такой дороге на своих “Жигулях” ехать. Тут “Нива” скорее нужна.
Видимо, мой вопрос чем-то привел арендатора в раздражение. Может быть, напоминанием о бездорожье, глухомани, в которой приходится ему жить. Потому что он как-то весь напрягся — молодой мужик, весь из налитых мышц — и сказал: — Знаете, чем все это кончится? Будет как в Гражданскую войну. Побегут люди из городов в деревню. Все менять начнут на хлеб да картошку. А потом и работать на земле начнут. Жрать нечего будет, вот и побегут.
Это зловещее пророчество, так созвучное нашим постоянным попыткам заглянуть в будущее, болезненно отозвалось во мне.
Цифровой дым. И снова мы сидим в колхозной конторе, на сей раз в Усмыни, и кидаем друг другу все тот же вопрос: “Что делать?” А Усмынь, еще живая, но уже окруженная вымирающими стариковскими хуторами, составлявшими некогда район, столицей которого она была, Усмынь смотрит на нас сквозь конторское окно своей пустынной улицей и небогатыми домами.
— В Москве-то у вас что думают? — спрашивает председатель местного колхоза “Новая жизнь” Анатолий Александрович Мамонов. Я пересказываю план спасения деревни, предложенный Гавриилом Поповым на собрании межрегиональной депутатской группы среди других экстренных мер возрождения экономики. В городах — карточки на основные продукты питания. Эти нормы определяют размеры госзаказа селу. Все, что сверх госзаказа,— продается по свободным ценам. Кредиты, получаемые за рубежом, — только на закупку техники для фермеров, которые должны иметь право на владение землей и на свободный выход из колхозов.
— Да что фермеры, — сказал Ершов. — Мы никого не ограничиваем. Пусть берут в аренду землю, вон ее сколько. Сколько хуторов заброшенных. Пусть хозяйствуют. А техника… Техника — это выход. Нам бы сейчас силосоуборочных гэдээровских комбайнов, сеялок импортных, малых тракторов для арендаторов… — Секретарь райкома мечтательно зажмурился. — Техники бы нам…
— Сами же говорите: людей нет.
— Найдем людей.
— Не так уж мало надо искать. И ведь не только техника требуется. Охотников жить на ваших хуторах, таких, как Архипов, немного. Если б дорога, нормальное жилье, как на Западе…
Мы стали считать. Современная семейная ферма обходится, по мнению специалистов, в двести тысяч рублей. Если хотя бы с десяток их на первых порах построить в каждом из семнадцати колхозов-совхозов района — уже 34 миллиона требуется. А по стране миллионы таких ферм нужны, стало быть, сотни миллиардов рублей. Но еще и мало того — ресурсы требуются: стройматериалы, техника и много всякого другого, чтобы крестьянин жил не анахоретом, как Архипов, и даже не так, как Косоноговы, а как зарубежный современный фермер. Нет толку, однако, в таких расчетах. Какой-то цифровой дым.
Наездники. В Кунье тогда гостиницы не было. Ночевал я в Великих Луках. Город этот, в двадцатые годы бывший центром округа, а в пятидесятые — области, хранил в своем облике следы исчезнувшей власти. Гостиница, построенная к его 850-летию, стояла на просторной круглой площади. Напротив — здание сельхозинститута, где некогда располагался обком партии. Жил город скудно, кормился по талонам, привозя что можно из Москвы, но заводы его росли, вытягивая последние остатки населения окрестных сел, в том числе и из Куньи, расположенной в тридцати километрах.
Ночью проснулся от рева моторов. Думал, пройдет скоро этот мучительный звук, исчезнет где-то вдали. Но не проходил, нарастал, захлебывался, доходя до высоких нот. Выглянул в окно. По пустой площади ходили кругами два мотоцикла. Юные наездники, словно пришельцы из иного мира — в круглых металлических шлемах, в огромных темных очках, — разгоняли свои машины, резко тормозили, вздымая их на дыбы. Гостиница спала. Спал и город. С полчаса продолжалось это родео. Но я долго еще не мог уснуть. Все звучал в ушах уже ушедший звук — весь на срыве, на пределе, в котором мы все живем.
Глава третья. Внуки
Расставим даты. События, о которых повествовал смоленский архив, происходили в 29—30-х, первая поездка в Кунью помечена 89-м годом. И вот — вторая —17 лет спустя, в ноябре 2006 года. Таким образом, диапазон событий — три четверти века, на протяжении которого сменились как минимум три поколения и становится видно, что сеяли деды и что пожинали внуки.
Раньше и теперь. Поезд выплюнул меня в сырую первобытную темь.
— Идите туда, — махнула рукой заспанная проводница, когда я соскочил на влажный хрустнувший под ногой прирельсовый гравий. — Там должен быть вокзал. Но и вокзал — одноэтажное кирпичное строение — виделся пустым и темным. Встретив поезд, дежурная, судя по всему, ушла куда-то в недра здания — досыпать. Так что спросить, где гостиница, было не у кого. А что есть она в Кунье, вернее, не в Кунье, а на прилегающем к поселку шоссе Москва—Рига, я знал.
— У нас теперь мотель на шоссе имеется, построил какой-то питерский предприниматель, — сказал мне по телефону редактор куньинской газеты Олег Лебедев, у которого я из Москвы выспрашивал хоть что-то о районе — жив ли, не провалился ли в бездну наших реформенных неустройств. Голос у редактора был молодой, звонкий, и даже ирония проскальзывала иной раз в его ответах на мои расспросы, что радовало.
Выйдя на улицу Дзержинского, которая, как помнилось еще по той первой поездке, есть главная и единственная в поселке, остановился прислушаться — не слышно ли шоссе, магистраль-то межреспубликанского значения, может, услышу гул машин и определю направление своего движения. Но тишина стояла в этот седьмой предрассветный час, осенняя глухая тишина. Словно в чистом поле я находился, а не в райцентре.
Пошел наудачу, удаляясь от железной дороги, ненадолго останавливаясь в световом круге редких фонарей. Влажный ветер колыхал их свет, приносил дождинки, дышал свежестью. Минут сорок спустя засветилось фарами, задышало моторами грузовиков шоссе. Здесь шла круглосуточная жизнь, движение непрерывное, так что надо было собраться, оглядеться, чтобы перебежать эту многорядную магистраль, на противоположной стороне которой светилось слово “Мотель”.
Да-а, питерский предприниматель знал что делал. Это тебе не привычная по прошлым временам районная гостиница со спертым духом номеров, удобствами во дворе и добродушными тетками-коридорными, которые могут выложить все районные сплетни. Здесь двухэтажное современной архитектуры здание, отделанные внутри деревом холлы, вежливая молодая администраторша, номер чистый, проветренный, с душевой кабиной и прочими удобствами. Правда, стоит эта благодать тоже будь здоров — 650 рублей за сутки. Помнится, некогда отдельный номер областной гостиницы обходился в 3.50. Вот тебе и соотношение цен — 18 раз.
Но что поделаешь, зато принял душ, спустился в круглосуточно работающее кафе, где чистота, предупредительный официант: “Что бы вы хотели на завтрак?” — “Да я обычно завтракаю овсянкой, яйцами, и чаю хорошо бы зеленого”. Через пять минут на столе — овсянка, яичница, ароматизированный зеленый чай. “Все как в лучших домах Филадельфии”.
Обратный путь все по той же улице Дзержинского уже в свете тусклого осеннего утра мимо двухэтажных серокирпичных домов с торчащими на крыше и припахивающими горьким дымом печными трубами, с усадебными домами — то опрятными, ухоженными, то ветхими, с серыми от дождей стенами, мимо каких-то совсем, как говорил один мой приятель — специалист по архитектурному наследию, — руинированных зданий, мимо магазинчиков, малолюдных, но с прилавками, заполненными разного рода колбасами, сырами, йогуртами, о которых в тот мой приезд и мечтать нельзя было.
“Деньги есть — товаров нет, товары есть — денег нет. Вот и вся наша экономическая диалектика, вся наша новейшая экономическая история за советский и постсоветский период”. Это из цитат другого приятеля — острослова не из последних. Где ж взять денег на копчености и всякую другую снедь нередко иностранного производства жителям трехтысячного поселка, наполовину состоящего из пенсионеров?
А потом мы, сидя в ершовском кабинете в бывшем райкомовском здании, где теперь располагалась районная администрация, сверяли с ее главой Вячеславом Тимофеевичем Макаренко районные показатели по принципу “раньше и теперь”. Это напоминало карточную игру, когда один открывает свою карту, а другой свою, сравнивая их достоинство.
Заглядывая в старый блокнот, я называл цифры конца восьмидесятых, а Макаренко “бил мою карту” своей — нынешними показателями. Народу в районе тогда насчитывалось 17,5 тысяч. Сейчас — 11,5 тысяч. То есть темп убыли примерно 350 человек в год. Убыли не только в города, но и на тот свет. Смертность здесь в пять раз превышает рождаемость.
Если же смотреть дальше в коридор десятилетий, то в дедовские времена смоленского архива — в конце двадцатых — на территории нынешнего Куньинского района обитали 70 тысяч человек. Вот они драмы века — коллективизация и индустриализация, разорение деревни и тяга в город — семикратная убыль жителей этих старинных земель, этого дивной красоты лесного и озерного края, где с незапамятных времен возделывали рожь и овес, разводили молочный скот и так устойчиво жили на одном месте многие сотни лет, что ни войны, ни походы Невского и Грозного, Конева и Жукова не могли разрушить эту систему расселения. Да только в нынешние времена край с неумолимой неотвратимостью превращается в пустыню.
Вернемся, однако, в эти нынешние времена. Работающих в 89-м было 3,5 тысячи. Сейчас — полторы тысячи, из них в сельском хозяйстве — 670. Остальные — в разработке леса, в сфере обслуживания.
Сельскохозяйственных предприятий стало меньше. Было семнадцать, стало двенадцать — два колхоза и десять сельскохозяйственных кооперативов, то есть тех же самых колхозов, только по-иному названных. Все их богатство — 1300 коров. Чуть больше сотни в среднем на хозяйство. Ни льна, ни картофеля с овощами не выращивают. Зерновых совсем немного, да и те в этом году погибли. Пашня — по тысяче гектаров в среднем на сельхозпредприятие — используется для сеяных трав: коров кормить. Люди живут усадьбой, держат коров, свиней, имеют огороды, пользуются колхозными сенокосами и всем тем, что можно урвать из колхоза. Так что хозяйство у них трудно называть подсобным, скорее колхозное производство — подсобное к усадебному, хоть как-то кормящему людей.
Вот такая печальная картина вырисовывалась. Я закрыл свой блокнот, Макаренко — свой, извинившись, что не может больше со мной заниматься, в Псков пора ехать, и поручил меня заботам начальника сельхозотдела администрации Михаила Витальевича Смирнова, который и был моим спутником во всех поездках по району.
Энтропия — отступление биографическое. Каждый раз, возвращаясь попрошествии ряда лет в сельские районы, сравнивая то, что было, с тем, что стало, упрекаю себя в стремлении дважды войти в одну реку. Но и в давние времена, когда такого огромного опыта скитаний по сельской России не было, меня поражало в себе самом то странное удовольствие, которое я получал от странствий по этим глухим деревням, мокрым полям.
Бывало, часами за запотевшим стеклом “уазика” — раскисшая, расползшаяся земля в пятнах сероватого снега, а то и снежное скучное поле до горизонта, рыжая прошлогодняя трава, желтые глинистые пласты дороги, коричневые лужи в сетке дождя, заволокшееся темными облаками небо, спина шофера, случайные попутчики — какие-нибудь фабричные девчонки, возвращающиеся с деревенской побывки, какой-нибудь старик с пергаментным лицом в мокром ватнике… Ночевки в крестьянских избах, в домах для приезжих, обеды в чайных, пьянки с председателями, концерты самодеятельности в сельских клубах с гулкими хоровыми голосами — “Зови меня дочкой, зови меня сыном, а я тебя матерью с детства зову” — и конферансными восторженно-патриотическими монологами местных учителей, изливающимися в любви к матушке-земле…
Почему-то это засасывало, и я десятилетиями вел такую жизнь. Откуда это во мне — городском человеке, всеми своими корнями столь далеком от села? Пережиток народничества, свойственного русской интеллигенции, ощущение контраста с обычным существованием? И на склоне лет снова и снова вхожу в эту реку, все замедляющую свое течение.
Иногда кажется — нырнуть бы в нее совсем, скитаться так до смертного часа, который придавит тебя где-нибудь в избе на временном постое или в районной гостинице, и уйти, раствориться, безлико, безымянно в этом мире, угаснуть вместе с его угасанием.
А может, это во мне некое энтропийное начало? Есть в физике такое понятие: энтропия — мера внутренней неупорядоченности системы. Это когда, скажем, молекулы газа расползаются во Вселенной и жизнь прекращается. Внутренняя энергия системы замирает, растворяется в пространстве. Вот и моя старость совпадает с расползанием, исчезновением сельского мира, его энтропией.
Тень власти. Впрочем, оставим личное, не мемуары же пишу. Так вернемся к спутнику моему — Михаилу Витальевичу Смирнову — пятидесятилетнему крепкому мужику в расцвете сил и энергии, еще не растраченной в его многолетней районной жизни. Все свои полвека он прожил в родном селе Боталово, в семи километров от Куньи, разве что на пять лет отлучался, чтобы окончить Великолукский сельхозинститут — кузницу местных аграрных кадров — по инженерной специальности. А потом вернулся в Боталово на должность колхозного инженера, затем здесь же избрали его председателем колхоза, и, наконец, теперь он вот уже четыре года начальник сельхозотдела районной администрации.
— В других местах сохранились еще райсельхозуправления… — говорю я.
— У нас же решили: нечего управлять селом, потому и стал отдел, — отвечает Смирнов. — Да и народу у меня — агроном, зоотехник. А функции главного инженера сам по старой памяти выполняю. Какая уж тут власть… Отчитываться перед областью, справки-сводки писать — это есть, а уж управлять… Разве что кабинет мне достался от предрайисполкома.
Кабинет у него и в самом деле “с раньшего времени” — большой, в четыре окна, с ковром, с длинным столом для заседаний, за которым столько лет давались накачки, указания, проводились всякие планерки. Но все в прошлом. Месяца за два до моего приезда устроили было совещание руководителей сельхозпредприятий района: что ж такое — поголовье коров падает, зерновые погибли, хоть и сеяли их всего ничего, с заготовкой кормов плохо, дожди, луга залило, в области волнуются… И хоть в мягкой форме все это — вроде бы напоминание о цифрах, которые район весной наверх давал, так председатели и такого тона не желали принимать. Пусть помогает область побольше дотациями, инвестициями, новой техникой в аренду, а спрашивать нечего, сами знаем что делать.
Область, конечно, как-то помогает. Вот бюджетная дотация на молоко — сорок копеек на литр добавки к продажной цене, три кормозаготовительных комплекса “Пермь-Салют” выделено на район по совсем малой арендной цене. Это такой замечательный агрегат, который и косит траву и тут же ее консервирует, упаковывая в вакуумную пленку огромные рулоны, так что остается только завозить их с поля на ферму для зимовки скота. Но то ли помощь эта мала, то ли не в коня корм — дела год от года в районе все хуже, толкуем мы со Смирновым по дороге в его деревню Боталово.
Из тьмы времен — отступление топонимическое. Ох, эти названия русских деревень. Ботало — это, если мне не изменяет память, колокольчик, который на шею корове навешивали, чтобы слышно было, где пасется.
Едва отъедешь от Москвы, как сразу погружаешься в волны топонимических ассоциаций. Волоколамск — волоком лодки таскали, Княжьи горы — память о каком-то князе, Ржев — исконная древняя культура рожь, но тут же и уколет памятью овойне — “Я убит подо Ржевом…” Старая Торопа — экое словообразование, кто-то когда-то здесь торопился. Кунья — скорее всего от куницы, чьи шкуры в древнеславянские времена были меновой единицей и которых, видно, немало водилось на реке того же названия.
А уж районную карту читаешь как историко-географический справочник. Неподалеку от Боталова — деревня Мокрики, так там обширные заливные луга на реке Кунья, а сенокосные луга на Западной Двине породили название Косилово.
Вдруг мелькнет племенное название — Кривицы. С каких же это времен память осталась! Кривичи пришли сюда во второй половине первого тысячелетия, а до них жили литовцы и угро-финны, смешавшиеся затем со славянами и оставившие труднообъяснимые следы в топонимике, скажем, та же Усмынь. А сколько деревнь возникало на месте старых городищ, существовавших еще до нашей эры, — только названий “Староселье” в районе три.
Лесные имена — Дубняки, Ольховатка, Липицы, Кленовка, профессиональные — Ковали, Кожино, Гречухино, Мельница, Хлебаниха, Войлово. Барские усадьбы, которыми владели представители династий, известных в России, — Мусоргские, Чириковы, Родзянко, Семевские.
Жили люди, осваивали эти земли с незапамятных времен, воевали за них, развивали культуру, хозяйство, пестовали детей, хранили родовую память, и вот уплывает эта жизнь неведомо куда, вытесняется временем, оставляя следы разве что в топонимике вымирающих деревень.
Шагреневая кожа. Деревня Боталово — пятьдесят дворов. Население — двести человек, из них 63 человека работают в сельхозкооперативе “Смена”, созданном на базе колхоза имени Калинина.
— Какой колхоз был, — мечтательно покачивая головой, говорит председатель “Смены” Валентина Ивановна Феоктистова. — Какая жизнь… И работать, и отдыхать умели. Бывало, отсеемся и на экскурсию — куда-нибудь в Киев, в Одессу. Я главным зоотехником была, а муж-покойник — механизатором, да каким отличным механизатором, недаром его в Верховный Совет СССР избирали. И вообще у нас поощряли тех, кто умел работать, — путевки, машины. Вот ты, Михаил Витальевич, ты ж еще в колхозе своего “Жигуля” купил, это когда ж было?
— Да в середине семидесятых. Так на нем и езжу.
Господи помилуй, подумал я, так это он меня на своих личных “Жигулях” возит, да еще тридцатилетней давности. Видно, хорошие руки у мужика, если он тридцать лет машину в порядке содержит. Но с другой стороны, когда ж это было, чтобы у одного из первых лиц района не имелось служебной машины. А Валентина Ивановна продолжала свой монолог:
— Сеяли только одних зерновых больше тысячи гектаров, и урожай по нашим местам неплохой — по пятнадцать центнеров брали. А льна — четыреста гектаров. А дойное стадо — восемьсот коров.
Я прервал этот сладкий ностальгический сон: “Ну, положим, не так уж все распрекрасно было. Я ж в 89-м ездил по хозяйствам с Ершовым. Доили в среднем по району всего по две тонны с коровы, с кормами маялись, поля удобряли далеко не лучшим образом, народ бежал из села…”
— Где бежал, а где и не бежал, а что касается полей, так сейчас, считай, вообще не удобряем, да и зерновых почти не сеем, покупаем немного концентрированных кормов, так дешевле выходит. И вообще, разве можно сравнить нынешние времена с теми? Конечно, жали на нас, планировали, требовали, но ведь и давали многое. Да разве ж можно было представить себе, что дойдем до жизни такой?
Мы сидели в ветхом домике, где некогда размещалась колхозная столовая, а теперь усилиями местной учительницы-пенсионерки созданный сельский музей. Кругом стояли старинные прялки, лежали ржавые серпы, каски военных лет, висели кителя с наградами, портреты передовиков давних лет, и эти следы прошлой жизни накладывались на нашу ностальгическую беседу, словно помогая выстраивать историю того, как деревня Боталово дошла до “жизни такой”.
В два голоса Феоктистова и Смирнов воссоздавали последовательность событий, а я невольно сопоставлял их с тем, что происходило в стране после того, как я был в районе.
В стране наступал август 91-го, разваливался Союз, гайдаровская реформа съедала “денежный навес” населения, Ельцин воевал с парламентом, и танки стреляли по Белому дому, люди гибли на первой и второй чеченской войне, приходил к власти Путин, а здесь, в деревне Боталово, сокращали и сокращали посевы, так что в 92-м лен вообще перестали сеять. Уменьшалось и поголовье коров. Инфляция привела к повсеместному распространению бартера, молококомбинат рассчитывался за сданное молоко продуктами питания — макаронами, мукой, которые выдавали колхозникам. Между тем цены на горючее росли заоблачно и пахать всю освоенную землю становилось совсем невозможно. Плана теперь не было, никто и в самом деле ничего не требовал от колхоза, но и помощи от власти ждать не приходилось. Вожделенная ранее самостоятельность пришла вместе с ворохом таких проблем и бед, которые в советские времена и не снились.
В 93-м, когда долги колхоза дошли до полутора миллионов рублей, решили преобразовать колхоз в ТОО — товарищество с ограниченной ответственностью “Труд”. На него списали долги, объекты социальной сферы, старые фермы, оставшиеся без коров, и, скинув груз, обанкротив ТОО, создали “Смену” — сельскохозяйственный производственный кооператив, действующий по сей день. К такому трюку прибегали тогда многие хозяйства, он облегчал жизнь ненадолго, а потом все проблемы наваливались вновь.
Сейчас “Смена” представляет собой примерно треть колхоза имени Калинина по площади сельхозугодий. В колхозе использовалось около шести тысяч гектаров, сейчас — несколько больше двух. Две трети земли в забросе — зарастает кустарником, мелколесьем. Коров — четверть от колхозных: двести вместо восьмисот. А надой примерно такой же — две тонны с лишком в год.
Словно шагреневая кожа сморщивалось и уменьшалось в размерах хозяйство все эти годы, постепенно теряя на этом пути всю социальную инфраструктуру — детский сад, школу, дом культуры, фельдшерско-акушерский пункт, разве что музей появился, в котором мы сидели, поеживаясь от холода в нетопленном помещении, — словно для того, чтоб помнили об ушедшей жизни.
Живет кооператив молоком, сдавая четыреста тонн его за год сначала на приемный пункт в Кунье, а уж оттуда оно идет на молококомбинат в Великие Луки. За 2005 год молоко дало колхозу 288 тысяч рублей прибыли, которая образовалась следующим образом. Себестоимость килограмма — 4 рубля 66 копеек, а реализуется этот килограмм по 5 рублей 77 копеек, да еще и дотация от государства — 40 копеек. Разница между ценой реализации и себестоимости дает прибыль. Как она используется? Феоктистова стремится вырваться из бедности, в которой находится кооператив, переломить тенденцию к угасанию хозяйствования. Пыталась восстановить посевы льна, тридцать гектаров под него отвели, комбайн купили, да не пошло дело — все-таки много ручного труда требуется и цены на лен низкие, никак не стимулирующие развитие производства. А вот холодильную установку на молочную ферму приобрели: лучше качество молока — выше оплата. Но разве это капитальные вложения? Так, крохи. Инвестора бы настоящего, да так, чтобы вложился как следует, чтоб завертелось все тут — обновление пород скота, кормопроизводство, техника, людям зарплату настоящую, а то, что это — две тысячи рублей платит “Смена” своим работникам, какой спрос за такую зарплату?
Выписав в блокнот все вышеприведенные цифры, я попытался сопоставить зарплату с производительностью труда, измеряя ее в рублях. Итак, 63 работника “Смены” производили за год 400 тонн молока, продавая его по 5,77 за килограмм, что дает 36 тысяч рублей в год на работника, или 3 тысячи рублей в месяц. Это что ж выходило: один человек в “Смене” получал в виде зарплаты две трети того, что он производил. Все как в старом, брежневских времен анекдоте: вы делаете вид, что нам платите, а мы делаем вид, что работаем.
Знаю, знаю, что могли сказать Феоктистова и Смирнов: и цены на молоко низкие, хоть и добавляет государство сорок копеек, а на горючее, технику, удобрения невыносимо высокие, что село обезлюдело, что порочный круг причин и следствий можно разорвать только крупными капиталовложениями, все знаю, все слышал, всему соболезновал, но картина экономическая тем не менее остается удручающей. И ведь “Смена” — одно из четырех лучших хозяйств района, о других и говорить нечего.
По соседству с землями “Смены” — другой такой же СХПК (сельскохозяйственный производственный кооператив) “Ущицы”, созданный на базе одноименного совхоза. Возглавляет его подруга Феоктистовой Зоя Яковлевна Гришанова. Они Феоктистовой одних лет, одной зоотехнической профессии и помогают друг другу чем только можно.
Вообще я просто любовался этими энергичными бой-бабами, как они с людьми обходятся, как хозяйничают в своих кооперативах, словно в большой трудной семье, как трезво и разумно оценивают ситуацию, как воюют с пьяницами и лодырями, опасаясь вместе с тем перегнуть палку, озлобить людей — должность-то выборная, не райком тебя назначает. Да, “есть женщины в русских селеньях…”
Так вот эта самая Зоя Яковлевна разворачивала передо мной примерно такую же картину, что и Феоктистова. Та же история: в 96-м создали товарищество с ограниченной ответственностью, в 99-м — сделали СХПК, скорее всего скинув на ТОО долги и проделав ту же операцию с банкротством, что и соседи. Коров у Гришановой поменьше — полторы сотни, но есть еще и сады (совхоз считался плодопитомником) — 120 гектаров под старыми яблонями и шесть гектаров ягодника — клубника, черешня, слива.
Я спросил, почему не омолаживают, не обновляют сады, так причина оказалась характерной для нашего времени. “Мы ж на большой дороге стоим, на шоссе Москва—Рига, — несколько смущенно говорила Гришанова, — так попробуй, посади молодое дерево, с корнем вырвут и увезут и не убережешь, не усторожишь. Так что мы саженцы, какие имеем, на рынке продаем. Яблоки, конечно, то же воруют, но все же не все раскрадывают, тоже на рынке продаем, на переработку в Питер отправляем”. А почему самим-то не наладить переработку? Дело выгодное. Сказано было, что есть цех, от совхоза остался, но пока законсервирован. Я уж не стал спрашивать почему, решив не сыпать соль на раны.
“Ущицы” все-таки, судя по всему, несколько богаче “Смены”, видимо, за счет своего хотя и угасающего, но все же действующего плодово-ягодного хозяйства, за счет поставок фруктов и ягод на городские рынки, которые приносят живые деньги. Потому и зарплата здесь самая высокая в районе — три тысячи рублей. Получают эту зарплату 52 работника, между тем село Ущицы не в пример Боталову многолюдное — тысяча человек, что по местным меркам немало, да только работают люди в основном в Великих Луках, которые от Ущиц в пятнадцати километрах.
Интересно, что и здесь, в этом бедном, если не сказать нищем, сельском районе действует общероссийская закономерность положительного влияния близости города на экономические и социальные результаты хозяйствования.
Объяснений этому явлению множество: от расстояния до перерабатывающих предприятий и рынков до особого благоволения распределяющего ресурсы начальства к тем, кто поближе территориально. Какими бы ни казались странными эти объяснения, но и мы, старые сельские журналисты, и современные специалисты по аграрной географии знают: чем ближе город, тем выше надои и урожаи. Да ведь и здесь, в этом медвежьем углу Псковщины, оказалось: покрепче именно те кооперативы, которые находятся по соседству с Куньей и Великими Луками. И не случайно меня возил туда Смирнов, зная, что я хочу съездить потом в окраинную усмынскую зону: надо ж показать, что не совсем умер район.
Следующий объект нашего путешествия оказался еще ближе к Великим Лукам: село Корнилово, колхоз “Коммунар” — четверть землепользования пустует, но имеется 220 коров, надой в нынешнем году должен перевалить за две с половиной тысячи килограммов, средняя зарплата — две с половиной тысячи рублей. А прибыль, как обещал нам председатель Бейсенбек Темирбергенович Орманов, будет к концу года полтора миллиона рублей. Мне показалось, что многовато. Ведь у соседей его при примерно таком же объеме производства прибыль измеряется сотнями тысяч рублей. Но подвергать сомнению председательские обязательства не стал.
Смирнов посматривал на Орманова во время его оптимистического монолога с некоторым лукавством, но помалкивал, не перебивал и не дополнял и вообще был сдержаннее, чем во время наших разговоров с Феоктистовой и Гришановой. Чувствовалось, что там он среди своих, близких. Орманов же был человек в районе новый, ранее работавший директором совхоза в Новосокольниковском районе, что-то там у него произошло, о чем говорили туманными намеками. Рекомендован он был в Кунью на одно из самых крепких хозяйств вице-губернатором по сельскому хозяйству, чьим человеком и считался. Работал с год и сразу заявил себя как человек бывалый, со связями, с манерой колхозных председателей старого типа — речистых, уверенных в себе, немало обещающих. Местная элита, если можно применить это слово к руководящему слою района, как мне показалось, не очень-то его принимала, но он уверенно пробивал лед недоверия, стремясь показать себя в выгодном свете. Орманов единственный из тех, с кем я говорил, ни на что не жаловался, а строил наш разговор в жанре отчета.
Меня интересовала финансовая подоплека его планов, и он сказал, что как раз сейчас торгуется с банком о процентной ставке кредита. Банк хочет двенадцать процентов, а он предлагает девять. Тогда я спросил, почему он не пользуется дешевыми кредитами, которые должны выделяться государством для сельхозпредприятий в соответствии с аграрным национальным проектом. После некоторой паузы, во время которой мой собеседник, как мне показалось, подбирал слова, он сказал, что изучает вопрос. Да, конечно, можно взять полтора миллиона рублей по этому проекту, и там с учетом возмещений государства выйдет всего четыре-пять процентов, но смущает ежемесячная отчетность по использованию этого кредита, поэтому он пока имеет дело с частным банком. Ежемесячная отчетность, это, конечно, круто, тут с одной документацией намучаешься. Но с другой стороны, сколько ж это было да и есть фокусов с кредитами, каких только коррупционных скандалов мы не видим на этой почве…
Панегирик работнику. О последнем хозяйстве из числа лидирующей четверки района — колхозе “Октябрь” — я узнал, не ездючи на берег Жижицкого озера, где была расположена центральная усадьба — деревня Каськово, а из статьи председателя колхоза В. Новикова в районной газете “Пламя”. Это была трогательная и даже сентиментальная статья, в которой председатель как бы изъяснялся в любви к своим помощникам — бригадиру тракторно-полеводческой бригады А.Евдокимову, бухгалтеру Л. Петуховой и инженеру В. Демкину, своего рода панегирик этим людям под названием “Все лучшее — благодаря вам!”, совсем несвойственный стилю отношений в районе.
Можно только догадываться, чем вызван этот тон, как трудно найти сельскому лидеру кого-нибудь, на кого можно опереться в этой трясине пьянства, безделья, вранья, распущенности, а ему-то особенно были нужны трезвые и честные помощники.
Новиков рассказывает, каким он принял хозяйство четыре года назад после одиннадцатилетнего отсутствия (он был здесь председателем в конце восьмидесятых, в тот мой приезд, а потом, видимо, находился на другой работе). И вот его избирают снова, и что же он видит: задолженность по налогам и зарплате — более двух миллионов рублей, надой на корову составляет 1100 килограммов (это до какого же состояния надо довести скот, чтобы корова давала молока чуть больше, чем коза!), залуженные многолетними травами торфяники — главное кормовое богатство хозяйства — сгорели, и для сенокоса остались земли за пятнадцать километров от центральной усадьбы.
Все, что он создавал и лелеял во времена своего прежнего хозяйствования, было растранжирено, промотано, развеяно по ветру. Он пришел на руины здания, которое строил. И ведь сумел переломить эту энтропийную тенденцию, сумел вытащить колхоз из ямы, даром, что самая крупная ферма хозяйства расположена в деревне под названием Ямище. Рассчитался с долгами, поднял зарплату, а надои — лучшие по району — 2425 килограммов. Для иных мест эта цифра кажется низкой, а уж по мировым стандартам, так и вовсе пустяковой (помню, как американский ученый убеждал меня, что при двухтонном надое не стоит держать скот — нерентабельно). Но здесь-то, здесь, когда ты принял хозяйство при тысячном надое, удвоить его за четыре года — это ж какой молодец В.Ф. Новиков, и я вполне его понимаю, когда он раскланивается перед своими немногочисленными помощниками, каждый из которых и швец, и жнец, и на дуде игрец. Бригадир сам садится за руль трактора и пашет и сеет лучше любого механизатора своей бригады. Бухгалтер точно и в срок начисляет зарплату, ведет учет поголовья и к тому же каждый день бывает на ферме в Ямище, а это несколько километров от Каськова, чтобы отпустить дояркам концентраты для коров. Инженер и технику содержит в отличном состоянии, и сено прессует, и зерновые убирает. Не спешите иронизировать над тем, что в заслугу людям ставится добросовестное исполнение своих обязанностей, подите-ка, поищите на селе хорошего работника.
Вон председатель райпо О.Д.Савельев, рассказывая об открытии в деревне Наумово магазина самообслуживания, сетует на то, что не может найти двух продавцов. Он не понимает, почему люди не идут к нему работать — зарплата у продавца пять—семь тысяч рублей, социальные гарантии… “Наверное, легче сидеть дома, ничего не делать и сводить концы с концами на нищенское пособие”, — завершает Савельев свое рассуждение.
И Смирнов подтверждает слова главного торговца района. В Крестах прекратил свое существование колхоз. Высвободились пятнадцать механизаторов. Им предложили работу в семи километрах от Крестов, в деревне Долговицы, где действует сельхозкооператив “Искра”. Согласились трое, остальные пошли на биржу труда. Пособие по безработице, которое там платят, это 730 рублей. Конечно, три-четыре тысячи, которые зарабатывает механизатор, — деньги небольшие, и все же по местным меркам и это деньги. Так нет, сидят на семистах тридцати, какое-то время получают пособие, потом потыркаются куда-нибудь, где заведомо мест нет, или поработают где-нибудь временно и — снова на пособие.
Здесь легче всего сказать: “Ну лодыри, что с них возьмешь, разбаловался народ”. Но сказать так — значит, отмахнуться от проблемы, не хотеть заглянуть в глубины сельской жизни, понять движущие мотивы действий или, вернее, бездействия российского крестьянства.
Механизаторы из Крестов — разумеется, отнюдь не исключение в сельском мире. Всего на бирже Куньинского района зарегистрировано 400 безработных. Это составляет 20 процентов от численности трудоспособных. Много? В сравнении с другими местами мало. По данным социологических обследований в Новосибирской области, на сельском рынке труда в 2002 году было 63,6 процента людей, более года не имеющих работы, то есть безработных. В России есть целые районы, где практически все сельское население не занято в коллективном хозяйстве. А уж сколько сел таких — так не перечесть. В Новосибирской области, по данным того же обследования, их от двухсот до трехсот. В этих селах нет коллективных хозяйств, они разорились, самоликвидировались, как в тех же Крестах, где семнадцать лет назад председатель Александр Федорович Киселев делился со мной опытом раздачи коров по дворам колхозников как последнего средства спасения молочного скотоводства. Ничего не получилось из этой раздачи, ничто не спасло колхоз.
Ну а людям-то как жить? А все так же, как всегда в трудные времена, которых России не занимать, — личным подсобным хозяйством.
Усадьба. На обратном пути из Корнилова Смирнов предложил снова заскочить в Боталово, ему надо задать корм скоту. Оказалось, что начальник сельхозотдела ведет развитое личное хозяйство — две коровы, свиньи, овцы, огород, сад. И я подумал, что в прежние времена представить себе в районе человека его ранга, держащего скот, было невозможно. Все районные начальники жили в райцентре, первые лица нередко в небольших особняках, остальные — в многоквартирных домах, и держать им скот, казалось, непрестижно и несподручно, тем более что принято было демонстрировать такую целодневную занятость делами службы, при которой и думать-то о личном хозяйстве невозможно. Да и обеспечение местной элиты любыми продуктами питания при относительно неплохой зарплате и обильных премиях было налажено. Но эта система привилегий и благ давно ушла в прошлое. Мне неудобно было спрашивать, сколько получает мой спутник, но он как-то обмолвился о размерах зарплаты руководителя одного из хозяйств, где мы побывали, — четыре тысячи рублей, похоже, что и у Смирнова ненамного больше. Ну что за деньги при нынешних-то ценах. Две коровы и прочий мелкий скот при том, что живут они вдвоем с работающей женой (взрослые дети, как водится здесь, — в городе), дают изрядную добавку к семейному бюджету за счет продажи мяса-молока. Но сколько ж это времени уходит у него на такое хозяйство?
— Да часа четыре в день, не меньше, — сказал Смирнов в ответ на мой вопрос, высыпая на сиденье машины кучу румяных яблок собственного сада как бы в благодарность за мое ожидание. — Утром встаешь в пять, чтобы успеть до работы что-то поделать, а вечером уж часа три-четыре — вынь да положь.
И тут разговор пошел у нас неотрывно об этой извечной крестьянской усадебной работе.
В Боталове на пятьдесят дворов — 31 корова. А раньше, вспоминает Смирнов, было 80. Деревня стремительно стареет, и держать двух коров под силу только активному, полному сил мужику. У многих обитателей боталовских дворов и на одну буренку сил не хватает. Тем не менее при том, что частное стадо занимает по району половину численности коров, дает оно 70 процентов произведенного здесь молока. Почему?
— Да очень просто, — говорит мой спутник. — У меня, к примеру, корова дает четыре тысячи килограммов молока в год, а в общественном производстве средний надой по прошлому году был 1750 килограммов. Крестьянин корову с такой удойностью просто держать не будет.
— Так вы за год, выходит, произвели восемь тонн молока? — не без уважения спросил я.
— Выходит, — подтвердил Смирнов.
Дальнейшие мои расчеты показали, что если Смирнов из этих восьми тонн одну выпил сам с женой или съел в виде творога и масла, то оставшиеся семь тонн при заготовительной цене пусть даже пять с полтиной за литр должны приносить больше трех тысяч рублей в месяц, что составляет зарплату механизатора.
Да, конечно, у того же механизатора из Крестов могут быть дети, семейное потребление молока там больше, чем у немолодой супружеской четы Смирновых. Однако кроме коров на подворье могут быть еще и бычок, пара поросят, овцы, куры, картошка, овощи.
Исчезновение колхоза в родной деревне для того же механизатора означает не только и не столько отсутствие зарплаты, сколько нехватку того, что давал колхоз помимо этой самой зарплаты. Вспахать огород, выделить хороший покос, дать зерна в виде натуроплаты, без которого ни птицу, ни корову не прокормишь, завезти дрова на зиму — все это колхоз, или, как там бишь его, кооператив. И отказ от предложенной работы в кооперативе “Искра” (хотя, конечно, за семь километров на работу ходить — тоже не сахар) означал для этого самого механизатора уменьшение возможностей для ведения усадебного хозяйства и шаг вниз по социальной лестнице, ведущей к люмпенизации существования, о чем еще будет речь в нашем повествовании. А пока позволю себе еще одно отступление от его хода.
В зеркале статистики — отступление социологическое.
Заглянем в зеркало статистики. По состоявшейся в октябре 2002 года переписи населения в России жило 145,3 миллиона человек. 106,4 миллиона — в городе, 38,8 миллиона — на селе. В том же году в России имели приусадебные участки средней площадью по 43 сотки 15,9 миллиона семей. (Это не только крестьяне, но и жители малых городов.) 14,6 миллиона — пользовались земельными участками в коллективных и индивидуальных садах площадью в среднем по девять соток на семью. Да еще 4,4 миллиона — обрабатывали коллективные огороды. Все вместе это 35 миллионов семей, и если считать, что в семье как минимум три человека — муж, жена и ребенок, — 105 миллионов человек, или около двух третей населения страны.
Вывод, который делает известный российский географ, автор интереснейших исследований современного села Татьяна Григорьевна Нефедова, таков: хотя 73 процента населения России проживает в городах, жизнь в стране носит полусельский характер, и именно в этом заключается переходность современного российского общества.
До начала реформ девяностых годов личное подсобное хозяйство сельского населения считалось сферой вторичной занятости, первичным был труд в колхозах и совхозах, которые давали около трех четвертей объема аграрной продукции, а личное хозяйство — несколько больше четверти. За годы реформ все зеркально изменилось. Крестьянская усадьба в 2003 году дала 58 процентов объема, а коллективное производство — оставшуюся долю — 42 процента.
Наш Куньинский район в этом смысле точно отражает то, что происходит в масштабах страны. Почти весь картофель и овощи здесь выращиваются населением (в стране на долю населения падает соответственно 93 и 80 процентов), в усадебных хлевах содержится половина коров района (в стране так же) и все свиньи (в стране — 44 процента).
Вывод, сделанный новосибирским социологом З.Калугиной: личные хозяйства населения — ведущий сектор аграрной экономики. Его развитие смягчило обвальное падение колхозно-совхозного производства и позволило избежать голода в стране. Речь идет именно о смягчении, но не о компенсации обвала. Физический объем аграрного производства в стране во всех категориях хозяйств в 2003 году составлял лишь 70 процентов того, что производилось в 1990-м.
Расчет на фермера, вооруженного современной техникой, о котором мы мечтали в 89-м в колхозной конторе Усмыни, оказался иллюзорным. Почему? Об этом другой разговор, и будет он ниже. А пока отметим: все последствия реформирования сельского уклада и аграрного производства легли на плечи крестьянской семьи, которая на своем горбу выносила тяготы и беды разлома времен и на своих сорока сотках, обрабатываемых подчас “под лопатку”, на небогатых лесных сенокосах, где только с литовкой и развернешься, почти безо всякой техники кормила себя и еще на рынок выносила так называемые излишки продукции, которые, собственно, и не излишками были, а средством получить хоть какую-нибудь живую копейку.
Вывод: аграрная реформа, призванная модернизировать сельское хозяйство, привела к его архаизации. “Это проявилось, — пишет З. Калугина, — в экспансии мелкотоварного производства, основанного на архаической системе хозяйствования, преобладании тяжелого немеханизированного труда, высокой трудоемкости, натурализации и потребительском характере производства, вовлечении в его сферу всех членов сельской семьи, включая стариков и детей. Как следствие — архаизация всего сельского образа жизни и депрофессионализация кадров”.
Эти слова, жесткие как приговор, не исчерпывают ситуацию, а только открывают ее, как открывают ворота в темный и тягостный мир. Обращаясь взглядом в прошлое, в те двадцатые годы, обозначенные для нас смоленским архивом, годы нэпа и кратковременного владения землей, мы должны сделать умозаключение, что и теперь у современного крестьянина должно было бы открыться второе дыхание, он должен так же истово и страстно работать, как это делали его деды. Но этого не произошло. Выдернутые из привычного колхозного существования, лишенные экономической защиты колхоза и власти, предоставленные самим себе внуки впадали в депрессию, работая лишь столько, чтобы не умереть с голоду. Фермерство пугало их, как пугает лодку воля волн, земля не нужна им, ибо использовать ее означало взять на себя ответственность. Налоги, которые платил фермер и от которых был избавлен хозяин усадьбы, кредиты, которые предстояло отдавать, да еще с высокими процентами, извечная дилемма — как сбыть произведенное, — обо всем этом страшно было даже думать. На такое решались отдельные сильные личности, трудоголики и индивидуалисты, стремящиеся разбогатеть. Как вызов этим одиночкам в сельском мире рождалась апология бедности, говоря словами одного проницательного аналитика деревенской жизни, нищий аристократизм. “Этот нищий аристократизм довел до того, что человек не хочет работать за эти крохи. Лучше я буду нищим, я был нищим, нищим и останусь. Когда работа в поле есть, они работают, а так сидят, отдыхают”.
Социологи, исследующие сельские миры разных регионов страны, отмечают, что именно для Европейского Севера и северо-запада, то есть там, где расположены псковские земли, характерна особенно высокая степень люмпенизации и алкоголизации сельского населения. Люди ничего не хотят, их ничто не беспокоит, жизнь словно бы теряет свою ценность. Выстраивается лестница деградации личности. Сначала разрыв с колхозом или кооперативом по тем или иным причинам, потом минимизация личного подсобного хозяйства, пьянство, потеря всяких желаний и жизненных ориентиров. По данным социологов, уровень люмпенизированного населения в селах Европейского Севера составляет 28 процентов от числа обследованных.
Безумный, безумный, безумный мир. Никогда раньше не видел на селе такого количества опустившихся людей, как в эту свою поездку в Кунью. В колхозных конторах, в магазинах, в коровниках — опухшие и деформированные от пьянства лица, потухшие глаза, взгляд в сторону, нежелание, да, пожалуй, уже и неумение разговаривать. Как-нибудь, тяп-ляп сделать дневной урок — завезти корма, да так, чтобы еще и украсть половину, накормить скот, сделать какую-нибудь несложную ремонтную работу себе ли, старику-соседу, а то и колхозу и, скорее урвав тощий рубль, купить спиртного — самого дешевого, паленого, лишь бы подешевле.
Сколько помню, а я езжу по российским селам полвека, всегда много пили. В89-м в той же Кунье — черный рынок спиртного, бушующие очереди за портвейном, недоенные пьяными доярками коровы… Но сейчас уже просто-таки самоубийственная тяга к любой спиртосодержащей жидкости, массовые отравления, эпидемия токсического алкогольного гепатита — просто безумие какое-то.
“Покупается пятилитровая канистра «Максимки», — пишет районная газета «Пламя» (спиртосодержащая жидкость для технических целей), — разводится водой и продается «клиентам» по баснословно низкой цене. Пьет подобные напитки определенная категория населения, но это тоже люди”.
О борьбе с массовыми отравлениями суррогатами газеты Псковской области писали с такой же строгой деловитостью, с какой раньше отчитывались в результатах сельскохозяйственных кампаний — севе, уборке зерновых, заготовке кормов. “Создан областной оперативный штаб по ликвидации последствий массовых отравлений… За отчетный период с признаками токсического гепатита за медицинской помощью обратились 790 человек. Из них госпитализирован 701 человек. Умерли 32 человека. Псковская инфекционная больница заполнена полностью, перепрофилируются отделения других лечебных учреждений… Правоохранительные органы области продолжают работу по выявлению точек распространения алкогольного суррогата. Изъято из незаконного оборота 20 тысяч литров спиртосодержащей продукции… Губернатор Михаил Кузнецов обратился к министру здравоохранения и социального развития Михаилу Зурабову с просьбой оказать помощь в определении химического состава спиртосодержащих жидкостей, вызывающих массовые отравления”. Вот такая отчетность. Как говорится, без комментариев.
“Почин хороший, но не для нашего климата”. Но скорее, скорее уйти из этого безумного, безумного, безумного мира к существующему еще все-таки хозяйственному укладу, к тем, кто живет более или менее нормальной жизнью. Я расспрашивал Смирнова о людях, которые семнадцать лет назад внушали надежду на возрождение села, — об арендаторах, льстя себя надеждой, что за эти годы они превратились в преуспевающих фермеров. Где они теперь, эти чудаки, приезжие, крестьяне? Но Михаил Витальевич никак не реагировал на называемые мной фамилии, не помнил о них, ничего не знал.
— Фермеров у нас зарегистрировано тридцать три, но это так, на бумаге, на самом деле есть только один — Ващенко Александр Николаевич в деревне Лабазды, что в Усмынской зоне. Если желаете, можем съездить.
Конечно, я желал. Но что же остальные тридцать два фермера? В чем причины их ухода из этой сферы хозяйствования?
— Да причины разные, — говорит Смирнов. — У кого воли, риска не хватило. Это ж как пахать надо на своем наделе и потом еще на рынок выходить, да налоги платить. Куда проще вести личное хозяйство на своих сотках, особенно если ты под прикрытием колхоза. И налогов никаких. А кто-то нашел себе другой промысел, не на земле. Вон у нас в Боталове мужик записался фермером, кредиты брал, а потом продал технику, заимел на двоих с компаньоном карьер и возит себе щебень на стройки. Ващенко-то он из самой первой ельцинской волны… Помните небось ее?
Еще бы не помнить! Кого только не несла та волна — и бывших колхозных председателей, и районных чиновников, сумевших отхватить по старым своим возможностям и землю и технику, и демобилизованных военных, и кагэбэшников, пожелавших “замолить грехи”, и крестьян из разряда доверчивых чудаков, и горожан с мечтой о “потерянном рае”. При всех бедах — административном зажиме, недоверии и зависти села, высоких процентных ставках кредитов — к 96-му году фермеров стало 280 тысяч на страну, но и к 2003-му почти столько же и осталось — 264 тысячи.
Но, может быть, больше их не будет, русская деревня стара и пьяна, и все, кто хотел фермерствовать, сделал это, и никакие дальнейшие усилия ситуации не изменят — такое мнение мне приходилось слышать в различных земельных ведомствах. И в развитие этой точки зрения еще и следующее рассуждение: многие из тех фермеров, кому дали возможность стать на ноги в начале девяностых, этой возможностью не воспользовались, более того, истратили деньги не по назначению, как тот боталовский мужик, о котором говорил Смирнов. Так не пора ли признать: не удался эксперимент, надо его прекращать или, во всяком случае, не развивать.
Не уверен в правомерности подобных рассуждений. Особенно настораживаешься, когда их слышишь от тех, кто по долгу службы обязан фермерам содействовать. Старый способ прикрыть свои предрассудки, неумение и нежелание работать. Такая удобная формула из искандеровского “Созвездия Козлотура”: “Почин хороший, но не для нашего климата”. Мы ж, мол, не Запад, не Штаты с их традицией индивидуалистического хозяйствования, у нас земледелие традиционно было общинным.
Господи, и это слышали не раз, еще в советские времена. Пробовали ведь уже и общинное, то бишь колхозное земледелие. А что вышло? Конечно, мне в ответ скажут: “А ты что предлагаешь? Вон они тридцать три бумажных фермера Куньи, из которых один только реальный”. Ну да ладно, поедем к этому “реальному”.
Последний реальный. Ему под шестьдесят. Одет в телогрейку, туго перепоясанную солдатским ремнем. На голове картуз, из-под которого ниспадают густые без проседи волосы. Роста среднего, сухощав, ладно сложен, лицо нервное, постоянно меняющее свое выражение.
Стоим на окраине его родной, практически вымершей деревни со странным названием Лабазды — пара старых изб, где живут его тетки-старухи. Но у него поодаль от этих почерневших изб — просторный кирпичный дом и в ста метрах от него поместительная ферма, недавно сгоревшая (не поджог ли — старая фермерская беда?) и теперь восстанавливаемая, уже белеющая внутри пахнущими свежим деревом станками, из которых торчат рогатые морды. Девять дойных коров, телята, овцы, пара лошадей. Да и техники немало — грузовой “Урал”, три трактора, “уазик”. Рядом выкопанный пруд с бьющим со дна родником, поле на 56 гектаров, не очень еще освоенное — болотца, кустарник местами, но и сеяные травы, так что сенокос неплохой. Это ему дали еще при советской власти из фондов сельсовета в аренду, а потом как первому фермеру. Ершов покойный благоволил к нему, и Ващенко вспоминает его добрым словом.
Мы стоим у торца фермы, где свалено душистое сухое сено. День серый, низкие облака нависли и понемногу кропят дождем. Кругом грязца, не топкие навозные хляби, что окружают обычно скотные дворы, а вполне проходимая влажная почва. Но все мне чудится какой-то разлад, все здесь что-то не так. И сам хозяин, сыплющий горькими шутками, то и дело противоречащий себе, и одиночество его — как можно вдвоем с женой тянуть такую махину, и стройку, и дойку (вручную дважды в день). И груды ржавого металла, предназначенные для механизации фермы, — непонятно, кто и как будет превращать этот металл в механизмы. А хозяин костерит всех и вся: и чиновников, облагающих его налогами за транспорт — за каждый трактор плати; и низкие цены на молоко, не дающие ему развивать производство; и власть высшую, пускающую на российский рынок импортные мясо-молоко, отчего ему, русскому фермеру, не пробиться к потребителю.
Лет семь назад он торговал молоком на рынке в Великих Луках, имел ларек, отбивался от рэкетиров, пытавшихся обложить его данью, от купленной ими милиции, сейчас не торгует, говорит, плохой сбыт, сдает молоко на приемный пункт в Кунью и крайне недоволен этим.
Впрочем, он недоволен всем — пьяницами-работниками, которых нельзя нанять, все пропьют, властью, и верхней, и местной, которая ему не помогает… Он собирается бросать свое фермерское хозяйство. Зачем, для чего вести его? На жизнь он всегда себе заработает — “вон печи пойду класть, я все могу, я и дом этот свой сам выложил, а сколько камней с поля перетаскал, сколько печищ старых разобрал…” Печищи по-местному — развалившиеся дома.
Но если так, то зачем он восстанавливает сгоревшую ферму, зачем запасся концентратами и таким чудесным сеном? На самом деле, как я понимаю, его волнует и мучит только одно. Сын, вернувшись из армии, не стал с ним хозяйствовать, подался в егеря. Видно, в тяготу ему это непосильное фермерское существование, не может и не хочет он так пахать и рвать жилы, как отец-трудоголик. Вольная егерская жизнь ему люба. И отец мается — для чего все это, для чего богатеть, кому оставлять нажитое? Он бы все пробил, со всем справился, и скота мог бы держать больше, и людей принанять. Но для чего?
“Все тот же сон”. На обратном пути из деревни Лабазды я донимал Смирнова вопросами. Ну, ладно, изработался наш Ващенко, устал, шутка ли — почти двадцать лет такую ношу нести, но другие же должны быть, с чего бы им не быть. В конце концов, по национальному аграрному проекту льготные кредиты владельцу личного подсобного хозяйства дают — бери, развивай дело, превращайся постепенно в фермера, не очертя голову, рискуя всем, как те первые, а постепенно, шаг за шагом. Или уж совсем активных людей не осталось?
— Что касается активных людей, это разговор особый, — отвечал мой спутник, — их действительно мало. Но не в этом только дело.
— А в чем?
— Все эти проекты, которые так хорошо звучат на федеральном уровне, пока они доходят до районного, сельского, выглядят совсем по-другому. Давайте рассуждать.
И мы начали рассуждать. Вот заявлено: льготные кредиты владельцам личных хозяйств. Выдавать их должен Россельхозбанк. В июле в Пскове состоялось торжественное открытие регионального отделения этого банка, на котором не менее торжественно было заявлено, что уже в этом году банк планирует освоить 30 миллионов рублей кредитов личным подсобным хозяйствам.
— Много это или мало? — спрашивает меня Смирнов. — Ведь только у нас в районе, по моим сведениям, собираются взять в долг у банка четырнадцать владельцев личных хозяйств на общую сумму один миллион семьсот тысяч рублей. А в области, между прочим, двадцать четыре сельских района да 27 городов и поселков городского типа, где тоже многие живут усадебным хозяйством. Так что сумма это небольшая.
— Подождите, что значит — собираются взять кредиты?
— Да вот то-то и оно, собираются, но документов не подают, потому что тут требуется поручительство человека с зарплатой не менее десяти тысяч рублей. А где вы найдете на селе человека с такой зарплатой? Да и ссуда эта имеет ограничения. Скажем, движущее средство на нее можно купить мощностью не более двадцати лошадиных сил. Значит, трактор нельзя, а только мотоблок. Ну а что отчетностью замучают, это уж само собой. Вон председателя “Коммунара”, где мы были, ежемесячная отчетность по кредиту страшит, а каково крестьянину ее делать. Теперь о земле…
— Ну, земли навалом, ешь — не хочу, — прервал я Смирнова.
— Навалом-то навалом, но чтобы получить на законных основаниях свой пай, эти семь-восемь гектаров, на которых ты будешь вести свое фермерское хозяйство, нужно произвести кадастровый учет, иными словами, оценить эту землю, оформить разные документы, что обойдется тебе в шестнадцать тысяч рублей, а потом платить земельный налог, все это непросто, надо иметь четко выявленное желание действительно развивать такое хозяйство…
— Так посмотрите, сколько в районке объявлений: я, такой-то такой, извещаю о намерении выделить земельный участок в таком-то земельном массиве для создания крестьянского (фермерского) хозяйства… В каждом номере публикуется по десятку.
И я показал один из последних номеров — вот, мол, дорогой Михаил Витальевич, сколько у тебя в районе людей, стремящихся стать фермерами. Кстати, в газете и специальная статья о земельных паях, о порядке их выделения имелась, взглянув на которую мой спутник долго и звонко смеялся и потом предложил мне внимательно всмотреться в картинку, которая эту статью иллюстрировала. На картинке, представлявшей собой фотомонтаж, было изображено озеро с яхтой и на берегу озера — прямо-таки рыцарский замок — многоэтажный, с башенками и шпилями, а на переднем плане — объявление на щите “Стой! Идет создание фермерского хозяйства”.
— Молодцы, все-таки наши ребята из районки, им бы в Клубе веселых и находчивых работать, ведь они этой иллюстрацией сказали все, на что в статье только намекается, а впрямую не говорится, потому что это беседа с руководителем псковского агентства “Роснедвижимость”, который в силу своего чиновного положения только разъяснять порядок применения законов может, но отнюдь не советовать, как их обходить.
Вчитавшись в статью, я понял, почему смеялся Смирнов. Если крестьянину выделяется положенный ему по закону полевой земельный пай для личного подсобного хозяйства, находящийся за пределами деревни, то строить ему там ничего нельзя, ведь у него уже имеется дом с хозяйственными постройками в деревне. А если для ведения фермерского хозяйства — то пожалуйста, как же иначе ферму создашь. И вот какие-нибудь старик со старухой, и не помышляющие о фермерстве, требуют свои паи, да, как правило, где-нибудь в живописном месте на берегу озера и тут же продают землю богатому городскому дачнику, который на этом месте возводит дом и летом отдыхает там, наслаждаясь красотами псковской природы, становящейся все более первозданной и экологически чистой по мере прекращения хозяйственного использования земель. Вот почему журналист расспрашивает чиновника о том, можно ли выделять участки, входящие в прибрежную и водоохранную зону. Оказывается, можно, хотя и с определенными ограничениями. И заодно уж, чтобы всем стало ясно, о чем речь идет, газета помещает картинку с замком на берегу озера. Вот такие у нас теперь фермерские хозяйства.
— Но, может, ничего страшного нет в таком использовании земли, — говорю я Смирнову, — а то выходит и сам не ам, и другим не дам.
— Наверное, ничего страшного нет, да только кто-то должен все-таки скот выращивать, коров доить, вымирает ведь район, превращается, говоря научным языком, в рекреационную зону, дачников все больше и больше — и из Москвы, и из Питера, и из Великих Лук. Нам бы инвестиции в сельское хозяйство получить, может, удалось бы подняться. Вот прибалтийские предприниматели, слышно, хотят вложиться в наши земли. Или другое: через нашу территорию проходит нефтепровод Сургут — Полоцк, так вот речь идет о строительстве нефтеперерабатывающего завода. За право разместить его на своих землях и Великие Луки борются, и Невельский район, да и нам хорошо бы такой кусок получить, столько рабочих мест, столько инвестиций, ожило бы все здесь в округе. Но, похоже, что скорее всего Невелю повезет.
На этих мечтаниях об инвестициях, которые придут откуда-то со стороны, часто кончался мой разговор с местными начальниками и в других сельских районах, где я бывал в последние годы. Это был “все тот же сон”.
Главное учреждение Усмыни. Поехали в Усмынь — исходную точку нашего повествования, откуда в двадцатые годы правили плотно заселенным районом, где некогда буйствовали “партейцы”, судили и рядили коллективизаторы и где шестьдесят лет спустя мы в конторе колхоза “Новая жизнь” обсуждали очередной, сочиненный в Москве план спасения российской деревни.
Уже давно нет колхоза “Новая жизнь” — обанкротился, самораспустился, исчез, будто и не было никогда этой “новой жизни”.
— А что есть? — спрашиваю у Смирнова.
— Молокоприемный пункт от личных коров молоко собирает, участок лесничества, участок энергосетей, школа, дом милосердия.
— Что такое дом милосердия?
— Ну дом престарелых, богадельня. Так что несколько десятков рабочих мест там имеется. Да вам Соловьева Татьяна Ермолаевна все расскажет, она, когда там сельсовет был, председателем работала, все знает про тамошнюю зону.
Зоной мой спутник усмынские места называл не случайно и, разумеется, отнюдь не в тюремном смысле. Дело в том, что полвека назад административной волей в один район были объединены земли, населенные разными этническими группами. На севере оказались псковичи с их северными русскими корнями, а на юге — белорусы. В общем-то все притерлось, следы остались разве что в диалектах. В окрестностях Куньи говорят на южно-псковском диалекте, а усмынских деревнях — на северо-белорусском. Зональные отличия в другом. Юг дальше от городов, от магистральных путей сообщения. На севере — рядом Великие Луки, Кунья с ее железной дорогой и шоссе Москва—Рига. Юг же — медвежий угол района. Там разве что Велиж сравнительно недалеко, да и этот смоленский райцентр хоть и стоит на Западной Двине, а железная дорога от него почти в сотне километров.
Из сельхозпредприятий в этой зоне разве что кооператив “Искра” остался в деревне Долговица, куда переехала и волость, как теперь называется бывший сельсовет. Так что работать в окрестных деревнях практически негде.
Мы въехали в Усмынь с севера, и я воочию ощутил, как одряхлело в сравнении с первым моим визитом это довольно большое по местным меркам село. Полуразрушенные выморочные дома перемежались с живыми, но довольно-таки запущенными, так что сразу видно — ослабели стариковские руки их обитателей. Своры дичающих собак сопровождали наш “Жигуль”. Медлительные старухи, стоя у калиток, провожали его печальным нелюбопытным взглядом.
Татьяна Ермолаевна Соловьева, которая теперь числилась работником Долговицкой волости, так что комнатка в бывшем помещении усмынского сельсовета за ней сохранялась, изображала нам картину деревенской жизни если не в “цветах и красках”, то в цифрах и фактах.
Население Усмыни — 280 человек. Около семидесяти работают. Где? В лесничестве, на энергосетях, в доме престарелых, в школе… Остальные — это процентов семьдесят населения — пенсионеры. Сколько детей? Дошкольного возраста — десяток и школьников — 27. Всего получалось 37. Школа неполная средняя, стало быть, девятилетка — на грани закрытия. В девятом классе — один ученик. С ним одним учителя и занимаются, как гувернеры с помещичьим недорослем. А учителей восемь. По одному на три школьника.
Домов в деревне 220. Больше полусотни из них принадлежит дачникам — купили, подремонтировали и приезжают на лето. Тут как раз приозерные места, изображенные на картинке в районной газете. Усмынь — на берегу одноименного озера. Усадебных хозяйств в деревне 164. Получалось по два человека, а то и менее на хозяйство. “Жили-были старик со старухой”. Коров же всего 88. То есть далеко не в каждом доме буренка.
Обо всем этом Татьяна Ермолаевна говорила, как мне показалось, с некоторым смущением, словно бы это она виновата в такой печальной демографии. Чтобы как-то смягчить трагизм этой картины умирания, я заговорил об экологии. О, как оживились оба моих собеседника — и Соловьева, и Смирнов. Как чисты здесь реки, чему свидетельство — раки, которых в других местах не найдешь. А какие сомы в Западной Двине. Какое разнотравье на лугах, как жужжат пчелы вокруг цветущей липы… Впору было самому покупать здесь дом и переселяться на лето, присоединяясь к сонму дачников.
Мне бы следовало на этой лирическо-экологической ноте закончить свой визит в Усмынь, разве что на берег озера сходить, чтобы убедиться в его красотах даже и в этот сумрачный ноябрьский день, но меня угораздило заехать в дом престарелых, если можно так сказать, главное учреждение Усмыни — здесь работают 19 человек, обслуживающих 35 стариков. И это меня добило. Почему? Мне ведь приходилось бывать в сельских домах престарелых, а некогда даже писать о них, требуя внимания к их обитателям, заживо похороненным в “братских могилах” — старых избах без всяких удобств, где старики и старухи лежали почти без ухода, разве что подкармливаемые доброхотными колхозными председателями. Здесь же и помещение неплохое — бывшая участковая больница, и канализация, и водопровод, и медсестры и санитарки имеются, врача, правда, нет, где ж его возьмешь, врача, говорила директор дома Антонина Леонидовна Падалко, сама местный фельдшер, приезжает врач из районной больницы раз в квартал.
Но что же так оглушило меня? Безногий инвалид в кресле на колесах (“Война?” — “Обморозился по пьянке”, — шепнула Падалко)? Нет, не это. Я видел другое: старух в байковых халатах, неподвижно, с остановившимся взглядом сидевших в палате, словно ушедших в себя, в свою прошедшую жизнь, стариков в пижамных куртках, столь же потерянно молчаливых. Это были внуки тех усмынских крестьян, чьи драмы запечатлел смоленский архив. Они доживали свой век в угрюмом отчуждении от мира, который сузился для них до размеров этого дома престарелых — главного учреждения Усмыни.
Эта символическая картина словно завершала мои исторические штудии района, протянувшиеся на три четверти века.
Глава четвертая. Что дальше?
Помещик. Ну а теперь из сумрачных псковских краев с их зарастающими лесом полями и вымирающими деревнями уйдем на “просторы родины чудесной”, где действует некий российский олигарх, имеющий непосредственное отношение к теме нашего повествования. Олигарх скромный, публичных мероприятий избегает, с журналистами общается редко, зовут его Борис Григорьевич Иванишвили. Состояние его измеряется миллиардами долларов. Сколькими? Нынче благодаря журналу “Форбс” каждый российский обыватель знает, сколько миллиардов у Абрамовича, сколько у Березовского. У Иванишвили, по данным этого информированного журнала, всего 2,6. Заработаны они лет за пятнадцать. Такая уж у нас страна чудес, что научный сотрудник за пятнадцать лет может стать миллиардером.
А наш герой и в самом деле был научным сотрудником по экономической части в своей родной Грузии. Перебравшись же в Москву, торговал электроникой, создал банк, потом начал прикупать разные заводы и горно-обогатительные комбинаты и в конце концов организовал для управления этими разнообразными предприятиями холдинг “Металлоинвест”, который в последние годы стал называться “Уникор”, да не в названии дело. В списке банков, заводов, транспортных фирм и всего прочего, что входит в этот холдинг, нас интересует агропромышленная корпорация “Стойленская нива”, говоря по-старому, по-советски, флагман агропромышленного комплекса России.
Создавал ее в 2000 году вместе с Иванишвили его совладелец по Стойленскому горно-обогатительному комбинату Федор Иванович Клюка. Но Иванишвили, как всегда, оказался в тени, а директор ГОКа Федор Иванович Клюка в тени быть не мог, слишком это заметная личность. Он-то и стал отцом-основателем “Стойленской нивы”.
О Клюке создана целая житийная литература. Его и человеком года, и человеком десятилетия называли наряду с такими людьми, как патриарх Алексий, Никита Михалков, Лео Бокерия, и крупнейшим в мире помещиком-латифундистом именовали.
Юрий Черниченко, выступая от имени своей Крестьянской партии на съезде “Яблока”, просвещал делегатов: “В четырех областях, четырех регионах центрально-черноземной России один человек сейчас, зовут его Федор Иванович Клюка, владеет 350 тысячами гектаров. А планирует он в следующем году иметь миллион гектаров пашни. Нигде на планете, верьте мне, я этим занимаюсь не первый десяток лет, нет такой концентрации земли в одних руках”.
Между тем творилась легенда о пареньке из белорусского села (“отец посылал меня в поле с сумой собирать колоски”), выучившемся на горного инженера и возвысившемся до директора, а после приватизации — хозяине крупного горно-обогатительного комбината, который свои капиталы (а уж “Форбс” постарался — поместил его в сотню богатейших людей России, правда, в конец списка, где оказались “бедняки” с состоянием немногим более 200 миллионов долларов) вложил в подъем сельского хозяйства.
В средствах массовой информации цитировались раздумья Клюки о земле-кормилице, рассказывалось, как боготворят его на Белгородчине, в Старом Осколе, как кличут отцом Федором, описывалась семья — дети в семейном бизнесе, вкусы — какие костюмы носит, какой парфюм употребляет, на какой машине ездит. В общем, это был наш родной олигарх в противовес “научным сотрудникам”, разлетевшимся по Парижам и Лондонам, живущий в российской глубинке и прошедший путь от рабочего до директора комбината.
Претензии к приватизации по Чубайсу, в результате которой Клюка стал владельцем комбината, забывались, главное, что деньги он вкладывал в село. Вложения эти сопровождались немалым пиаровским шумом с восклицаниями типа таких: “С Федора Клюки началось новое время в крестьянской России. Из России стагнирующего сельского хозяйства она делается Россией преуспевающей”. Или: “Возможно, когда-нибудь его (процесс создания «Стойленской нивы». — М.Р-З.) назовут «коллективизацией XXI века» или «аграрной революцией Клюки — Савченко»”. Савченко — это белгородский губернатор, с которым тесно сотрудничал Клюка.
“Стойленская нива” Но что же все-таки случилось в Центральном Черноземье в 2000 году? Прежде всего произошла скупка земли. Попытку арендовать ее в белгородском селе Роговатом с целью создать там подсобное хозяйство горно-обогатительного комбината Клюка предпринимал еще в начале девяностых, когда на развалинах местного колхоза там образовались два кооператива с оптимистическими названиями “Заря” и “Рассвет”. Тогда ему было отказано. Люди питали надежду на то, что справятся сами. За десять лет эти надежды улетучились. Сотни гектаров неиспользуемых земель, резкое падение и урожайности, и поголовья скота, невыплаченная за несколько лет зарплата и конечно же пьянка, растащиловка — эти традиционные болезни современного российского села были характерны и для Роговатого. И вот уставшие от нескончаемых своих бедствий роговатовские крестьяне дают знать руководителю ГОКа, что теперь они “созрели” для того, чтобы принять его предложение.
Но теперь Клюка повел речь не об аренде земли. Владельцы паев должны были внести свой четырехгектарный надел, оцененный в соответствии с кадастром, в уставный капитал создаваемого акционерного общества. Естественно, оценку земли и оформление паев ГОК брал на себя. Стоимость пая — это акция, доля участия ее владельца в акционерном обществе. Одновременно на такую же сумму, что и крестьяне, вносят денежные средства и горняки, приобретая технику и другие ресурсы, необходимые для хозяйствования.
Контрольный пакет акций, естественно, у ГОКа, то есть у Клюки. Вместе с тем с каждым пайщиком заключается договор на пожизненную ренту за использованную землю из расчета шесть центнеров зерна в год. Можно получить и деньгами, если зерно тебе не нужно. Право рентного использования пая передается и по наследству. А если ты захотел выйти из АО? Пожалуйста, но без земли.
Эта схема была использована и в нескольких десятках других сел региона, что и дало основание называть Клюку самым крупным латифундистом в мире, так как во владении “Стойленской нивы” оказалось 300 тысяч гектаров земли. Но если у крестьян и были сомнения по поводу правильности сделанного ими шага — отказа от собственности на землю (а эти сомнения, хотя, возможно, и смутно ощущаемые, касались, говоря современным экономическим языком, защиты прав миноритарных акционеров), то они вскорости были вытеснены под напором событий, которые начали происходить в селах.
Местные журналисты описывали эти события, используя термины религиозно-мифологические. Под заголовком “Сказка стала былью” говорилось о том, что “чудо снизошло на роговатовскую землю…” “Сегодня бывший сельхозкооператив гордо называется агрофирмой «Роговатовская нива» и входит в состав мощнейшей агропромышленной корпорации… Вот уже восемь месяцев над селом идет непрерывный инвестиционный дождь. Федор Иванович направил сюда не только сельскохозяйственную технику, но и большой отряд строителей, которые тут же принялись за дело. Не проходило и месяца, чтобы в Роговатом не сдавали в эксплуатацию новый объект”.
Далее перечислялись эти новые объекты. За полгода в селе появились склады и зернохранилище, ангары для техники и современные зерносушилки, мукомольный завод и телятники. Сооружаются семь коровников на четыреста коров каждый. Строятся столовая и современный офис… Заметим, что последний объект называется уже не контора, не правление, как это велось в колхозах, а офис. Знай наших! Ну и, конечно, речь идет о производственных показателях, которыми роговатовцы (позволим себе так назвать местных крестьян) отвечали на инвестиционную заботу Федора Ивановича. Зерновых собрали вдвое больше, чем в предыдущем году, вдвое выросла и продуктивность коров. Впервые за семь лет вспахана зябь, завезены минеральные удобрения, приобретены семена. Среди “чудес” новой роговатовской жизни была и выплата задолженности по зарплате, накопившейся за несколько лет.
Вслед за “Роговатовской нивой” на базе таких же разорившихся колхозов и кооперативов не только в Белгородской, но и в Тамбовской и Воронежской областях были созданы тридцать подобного рода акционерных обществ, в названиях которых имелось слово “нива”, видимо полюбившиеся романтически настроенному олигарху. Все они наряду с купленными корпорацией элеваторами, мясомолочными предприятиями, хлебозаводами становились частями вертикально-интегрированного комплекса, контролирующего всю производственную цепочку от поля до магазина. Через год после создания корпорации Клюка сделал следующее заявление: “Сельское хозяйство сегодня — прекрасный бизнес. За год мы вложили в него один миллиард сто миллионов рублей, а выручили один миллиард семьсот миллионов”.
А еще через два года Клюка, увенчанный славой первопроходца хождения олигархов в сельское хозяйство, продает свою часть в уставном капитале “Стойленской нивы” холдингу “Металлоинвест” и, таким образом, выходит из дела. Почему? Объяснение шестидесятилетнего предпринимателя звучало так: “Контроль над «Стойленской нивой» требует колоссального количества времени и сил, что в моем возрасте слишком сложно”. Объяснение сомнительное, тем более что вскорости после ухода из корпорации Клюка затеял строительство в Белгородской области крупного свиноводческого комплекса, превращая его в индустриальную фабрику свинины.
Позднее в печать просочилось сообщение о конфликте совладельцев корпорации, свидетельствующее о том, что двум медведям оказалось тесно в одной берлоге. Клюка предлагал брать кредиты на дальнейшее развитие производства в Сбербанке под 18 процентов годовых, а Иванишвили — в принадлежащем ему Импэксбанке под 20 процентов. У Клюки не хватило денег выкупить долю совладельца в уставном капитале, а у Иванишвили хватило. Вот и стал он единоличным владельцем. Впрочем, на состоянии дел в “Стойленской ниве” это никак не отразилось. Созданный механизм продолжал работать, деньги вкладывались и приносили отдачу. И олигарх, постоянно перепрофилируя свой огромный холдинг, продавая одни предприятия и покупая другие, сельское хозяйство называет в числе своих приоритетных проектов. Заявив в 2005 году, что к вложенным в “Стойленскую ниву” 200 миллионам долларов он намерен инвестировать еще 200—300 миллионов, он объясняет это своего рода азартом, стремлением построить успешную компанию в трудном секторе.
О движущих мотивах хождения представителей крупного бизнеса на село скажем ниже. А пока в заключение “стойленского” сюжета дадим представление о том, как выглядит корпорация сейчас. Это 11 тысяч человек, работающих на тридцати предприятиях разного профиля, расположенных в пяти областях — Белгородской, Тамбовской, Воронежской, Курской и Смоленской. 6 тысяч коров, каждая из которых дает 4,5 тонны молока в год, 6 тысяч откармливаемых быков и 21 тысяча свиней. Урожайность зерновых — 25 центнеров с гектара. А гектаров этих под зерновыми только в одной Белгородской области больше ста тысяч. Далее — на полмиллиона тонн зерна различных элеваторных емкостей. Мельницы, хлебозаводы, производство колбас, сыров, комбикормов и т.д. и т.п.
Не сочтите это перечисление, этот список показателей и цифр, характеризующих масштабы производства, за попытку рекламы деятельности корпорации, в рекламе, кстати, не нуждающейся. Если бы не было у меня позади десятилетий журна-листской жизни в советском сельском хозяйстве, участия во всевозможных починах и организационных инновациях, которыми так богато было хрущевское и брежневское время, я бы смотрел на стойленский эксперимент широко распахнутыми глазами. Cейчас же я при всем понимании благотворности содеянного думаю: ну чем это не воплощенная мечта какого-либо советского тоталитарного вождя — крупноеконцентрированное аграрное производство, организованное по типу промышленного, единая руководящая рука, единая направляющая воля. А вы думаете, в советские времена не было этого лозунга “от поля до магазина — единый цикл”? Был. И крупные агропромышленные объединения по этому принципу создавались. И некоторые из них казались достаточно эффективными. Капитал, правда, был государственный, но при нынешних масштабах олигархических структур они становятся государствами в государстве.
Интересны признания Клюки, этого в недавнем прошлом советского директора, сделанные им в пору создания “Стойленской нивы”, признания, которые можно счесть его идеологической установкой: “Будет все как на руднике, как на заводе, вот так сделаем и здесь… В России должно быть несколько десятков компаний, которые занимаются сельским хозяйством. Все!”
Особенно характерно это “Все!” Разговор окончен. Накормим страну хлебом, как кормим ее металлом. К чему вся эта деревенская дикость, эта архаика личного подсобного хозяйства, это так и несостоявшееся по сути дела фермерство? Есть современные технологии, позволяющие превратить коровник и свинарник в фабрики молока и мяса, есть пестициды и минеральные удобрения, современные тракторы и компьютеры… Надо сделать соответствующие капитальные вложения и создать крупные аграрные предприятия, на которых будут работать трезвые разумные работники, а не пьяные вороватые крестьяне.
И брезжит мне воспоминанием, дальним, архивным, из времен коллективизации, как в Великих Луках планировались колхозы, как бралась территория в 80 тысяч гектаров и делилась на плане на 32 равных квадрата по 2500 гектаров каждый, по одному квадрату на колхоз. Квадраты были отмечены на карте без какой-либо ссылки на существующие деревни, поселения, реки, холмы, болота или какие-либо другие демографические и топографические характеристики земли.
Мне виделась эта картина нарезки колхозов как проявление своего рода высокого модернизма, результат свойственной тому времени, той идеологии абстрактной мечты о больших коллективных хозяйствах, которые будут действовать как заводы, выполняя государственные заказы по зерну и другим сельскохозяйственным продуктам. Зримый образ этой мечты нашел Сергей Эйзенштейн в своей картине “Генеральная линия”, которая явилась подлинным гимном преображающейся сельской России. В фильме две России, в одной — темный народ с лошадью и косой, а в другой — мир электричества, комбайнов, тракторов, самолетов.
Призыв олигархов в сельское хозяйство. Эк, как меня, однако, занесло по пути исторических аллюзий и аналогий. Пора возвращаться в день сегодняшний. А на сегодняшний день мы видим, что вслед за Клюкой и Иванишвили пошли и другие первачи российского бизнеса. И какие! Кто не знает Олега Дерипаску — 39-летнего алюминиевого короля, по сравнению с которым и пятидесятилетний Иванишивили и и шестидесятилетний Клюка — мальчики и по размерам состояния (5,5 миллиарда долларов по “Форбсу”, компания “Русский алюминий”, выпускающая 70 процентов отечественного серебристого металла и десять процентов мирового объема), и по политическому весу (постоянный спутник Путина в его зарубежных поездках), и по светской популярности (на ком только не женили этого олигархического плейбоя, в 26 лет ставшего генеральным директором Саянского алюминиевого и в конце концов оказавшегося зятем Валентина Юмашева, то есть членом “семьи”)! Однако мало кому известно, что будущий олигарх вырос на хуторе у деда в Усть-Лабинском районе Краснодарского края, сохранив сентиментальную привязанность к родным кубанским местам. Эта привязанность вылилась в восьмидесятимиллионные (в долларовом исчислении) инвестиции в сельское хозяйство района.
Мой спутник по куньинской поездке Михаил Витальевич Смирнов, услышав это, наверное, завистливо вздохнул бы: “Нам бы такого земляка”. Но кубанские земли с их плодородием, многолюдными станицами и неисчезнувшими традициями высокоэффективного земледелия по своей инвестиционной привлекательности не чета вымирающему псковскому краю. Так что детство детством, а расчет, думается, у Дерипаски был, и экономическое обоснование проекта разрабатывалось непоследними в своем деле специалистами.
На эти деньги были куплены три элеватора, два завода по обработке семян, молочно-товарные фермы и свиноводческие комплексы. Компания “АгроКубаньРесурс”, созданная Дерипаской, продолжает скупать и модернизировать все новые аграрные объекты, собираясь вложить до 2008 года еще сто миллионов долларов. И это не благотворительность, уверяют руководители компании, а вполне эффективный бизнес, построенный на том же, что и в “Стойленской ниве”, принципе вертикальной интеграции производства “от поля до магазина”. Федор Клюка, с одобрением следящий за деятельностью “АгроКубаньРесурса”, подсчитывал уровень рентабельности производства Дерипаски. По свинине это 100 процентов, по молоку — 25, по хлебу — 15.
Все первые годы наступившего века в России шел агрохолдинговый бум.Нефтяные, металлургические, пищевые компании, люди, нажившие огромные состояния в сырьевом, банковском, рекламном бизнесе, корпорации с миллиардными оборотами после дефолта 98-го словно взапуски торопились вложить миллионы долларов в аграрный сектор. Это напоминало почин советских времен, соревнование, целью которого был захват и освоение земель, когда установлен некий рубеж, которого необходимо достигнуть. Сто, двести, триста тысяч гектаров, кто больше? Доведем землепользование до миллиона гектаров, станем самым крупным помещиком России. Не доходили, конечно, до такого рубежа и до сих пор не дошли, понимая, что владение такой территорией это и ответственность огромная, но говорить говорили.
А личности какие колоритные пускались в аграрное плавание, какие профессиональные трансформации происходили с людьми. Вот, скажем, Сергей Лисовский, стройный длинноволосый супермен, один из создателей российского шоу-бизнеса, владелец рекламных компаний, через которые шла вся реклама на ОРТ, до костей проварившийся в московской политической тусовке, тот самый Лисовский, который нес в коробке из-под ксерокса полмиллиона долларов, так вот он построил в Подмосковье крупный птицеводческий комплекс, стал заместителем председателя Рос-птицесоюза и теперь уже такой опытный, профессиональный и богатый куровод, что у него берут интервью по поводу птичьего гриппа — как, мол, Сергей Федорович, в самом ли деле так это опасно, выживем ли? А став сенатором от Курганской области, он в верхней палате парламента — зампредкомитета по аграрным делам. Где шоу-бизнес, где реклама, где политические игры? Птичий грипп — наша главная забота.
Но что там Лисовский. “Сибнефть” так вот запросто прикупила десяток птицефабрик, свинокомплекс “Ильиногорский” и агрохолдинг “Омский бекон”. “Интеррос” вложил сто миллионов долларов в свой агрохолдинг “Агрос”. Ведущий в стране производитель молочных продуктов и соков корпорация “Вимм-Билль-Данн” также занялась сельским хозяйством, создает свою сырьевую базу, владеет самым большим в стране стадом молочных коров. За всеми этими инициативами имена крупнейших олигархов — Романа Абрамовича, Владимира Потанина, Давида Якобашвили и других героев “Форбса”.
Казалось бы, такие вливания средств способны вытащить аграрный сектор российской экономики из болота, в котором он находится. Тем более что инвестиции в агропромышленный комплекс начинают делать и зарубежные компании, да и в списке отечественных инвесторов не только известные всей стране имена, там немало предпринимателей, смело вторгающихся на этот рынок, обладая меньшим капиталом. Но при всем росте капиталовложений, измеряемых сначала сотнями миллионов долларов, а в 2005 году речь шла уже о миллиарде, их объем несопоставим с инвестиционными потребностями села. Они измеряются десятками миллиардов долларов. Только зерновой рынок страны для создания нормального современного производства требует, по мнению специалистов, десять миллиардов долларов.
Миллиарды… Опять я ощущаю цифровой дым, который курился над нашими разговорами с колхозными председателями в Усмыни в 89-м. Там мы прикидывали, сколько миллиардов требуется, чтобы создать в масштабах страны эффективные фермерские хозяйства. Но тогда, правда, речь шла об инвестициях государства, сейчас же имеется в виду частный капитал, а он идет туда, где обеспечена высокая норма прибыли. Некоторые специалисты по инвестициям считают, что по быстроте окупаемости средств сельское хозяйство уступает только добыче нефти. Отдача от вложений в агропромышленный комплекс составляет 20 процентов и выше, то есть вложил рубль, а через год имеешь рубль двадцать. Но эти цифры приводят аналитики финансовых компаний. А вот что говорит Владимир Бовин, руководитель “Агрико” — компании, входящей в тройку крупнейших экспортеров зерна и к тому же арендующей в Ставрополье 80 тысяч гектаров земли под зерновые. “Агропроекты — дело долгое. Проект «Золотая нива» мы начали в 1999 году. Первые два года он работал в минус. Третий год — в «ноль», четвертый год принес небольшую прибыль, и только на пятый год вышли на рентабельность 32 процента”.
Не у всех инвесторов хватает терпения и желания пройти этот начальный этап, поэтому движение капиталов на аграрном рынке идет достаточно бурное — продажа и покупка активов, перепрофилирование производства в зависимости от ситуации, вытеснение слабых, концентрация ресурсов в руках более сильных компаний. Отметим и другую существенно важную особенность агрохолдингового бума — его географию, продиктованную опять-таки естественным стремлением получить как можно скорее максимальную прибыль. С этой точки зрения такие районы, как мой Куньинский, малоперспективны и с производственной, и с социальной точек зрения. Именно поэтому движение капиталов, скупка или аренда земель и создание на них современных вертикально-интегрированных комплексов идет в основном на юге России — на Кубани, на Дону, в Центральном Черноземье, где и почвы плодороднее, и села многолюднее.
Проявляется и другая тенденция — прибрать к рукам агропромышленное наследство советских времен. Читая сообщения об очередных приобретениях олигархов, я то и дело натыкаюсь на столь памятные мне названия новостроек семидесятых годов. Именно тогда вокруг больших городов создавали кольца крупных специализированных аграрных предприятий — овощеводческих, птицеводческих, мясных и молочных. У каждой отрасли был свой модуль. В молочном скотоводстве — комплексы на 1600, 800, 400 коров. В откорме крупного рогатого скота — комбинаты на 10 тысяч быков. В свиноводстве — итальянские проекты на 108, 54, 27 тысяч голов.
Эти ряды цифр знал каждый сельский житель. К ним привязывали снабжение техникой, стройматериалами, сооружение жилья. Целые агрогорода возникали под барабанный бой в общественных компаниях в окрестностях Горького, Свердловска, Ленинграда и других промышленных центров — образцово-показательные, с десятками гигантских производственных корпусов, с улицами жилых пятиэтажек, клубами, стадионами, больницами. Они свидетельствовали о новом сельском укладе и существовали на централизованном довольствии под строгим государственным контролем.
Так возникли и свинокомплекс “Ильиногорский”, и объединение “Омский бекон”, купленные теперь “Сибнефтью”. “Омский бекон” и тогда был супергигантом, дававшим около 90 процентов областного плана по свинине. Семь зерновых совхозов снабжали кормами совхоз “Лузинский”, где содержалось 250 тысяч свиней. Объединение (теперь оно называется акционерным обществом) и сейчас возглавляет рейтинговый список лидеров агропромышленного комплекса России, давая полумиллиардную ( в рублевом исчислении) прибыль.
Этот список под названием “Клуб “Агро-300” включает в себя триста самых сильных хозяйств России, деятельность которых находится под постоянным наблюдением НИИ аграрных проблем, как бы пытающегося определить “философский камень” успеха. Не знаю, почему учредители списка остановились на цифре триста, наверное, какие-то соображения имелись, но, анализируя эту аграрную разновидность рейтинга “Форбса”, я остановился на том, как рассредоточены предприятия-лидеры по стране. Подсчет показал, что 66 из них, или 22 процента от общего числа, расположены в Краснодарском крае, 24 — в Центральном Черноземье, 19 — в Ставропольском крае. А если просуммировать эти цифры, то выйдет: сто из трехсот действуют в юго-западном углу страны ниже линии Курск — Липецк — Тамбов, а оставшиеся двести рассредоточены по остальной огромной территории России, в основном в окрестностях крупных городов.
Прогнозы. Каждый раз, когда возвращаюсь из сельских районов, наблюдение за жизнью которых веду много лет (Кунья — один из них, за последние годы побывал еще в Шигонском районе Самарской области и Любимском — Ярославской — “Дружба народов”, № 8, 2004 год и №1, 2006 год), я спешу сверить свои впечатления и ощущения с мнением специалистов, благо нынче в стране существует круг ученых — экономистов, социологов, историков, которые очень основательно изучают жизнь села. К этому кругу принадлежит один из руководителей центра крестьяноведения и сельских реформ при Московской высшей школе социальных и экономических наук Александр Михайлович Никулин.
Человек он сравнительно молодой и принадлежит к новому поколению ученых, создающих под эгидой одного из лидеров мирового крестьяноведения Теодора Шанина это междисциплинарное направление исследований в России, для чего требуется широта и свобода мышления. Мне кажется, что Никулин такими качествами обладает, о чем говорит одна из его последних статей: “Андрей Платонов и крестьянская Россия: власть природы и природа власти”. Представить себе в советские времена аграрного историка, использующего в своих штудиях творчество такого писателя, как Платонов, трудновато. Впрочем, и такой науки, как крестьяноведение, тогда не существовало, а если идти дальше, то придется сказать, что и понятие “крестьянин” было под подозрением — колхозник, рабочий совхоза, а крестьянин — это пережиток буржуазного мышления. Так вот, придя к Никулину пару лет назад в его Высшую школу после очередной сельской поездки и поделившись впечатлениями, в которых, видимо, звучали ноты драматические, я услышал в ответ следующий монолог.
“Да, сельская Россия чрезвычайно неоднородна. В девяноста процентах случаев вы можете увидеть ту картину, которую увидели, — деградация, распад всего и вся, алкоголизм, одичание. Это еще в советский период началось, а сейчас процесс драматически усилился. Но есть отдельные районы и села, которые становятся богаче и успешно развиваются. Преуспевающие хозяйства часто расположены в пригородах крупных городов и сориентированы на их снабжение. Но имеется еще и географическая закономерность. Богатые села — это юг — Кубань, Ставрополье, Северокавказский регион, а чем дальше на север вы пробираетесь, тем более мрачная картина перед вами предстает. Главное, что происходит сейчас, это чудовищная дифференциация сельской России на бедные и богатые регионы, бедные и богатые предприятия, бедные и богатые семьи. Возьмите рейтинг трехсот самых сильных хозяйств, о которых мы с вами говорили. Так вот эти триста производят столько же, сколько 17 тысяч бедных и отсталых. С советских времен осталось 25 тысяч колхозов и совхозов. Сейчас их примерно 27 тысяч, большинство из них имеют форму акционерных обществ, там масса разных юридических форм. Но из этих 27 тысяч порядка 18 тысяч разорились, находятся на грани банкротства. На другом полюсе — триста элитных хозяйств, где-то еще может быть тысяча середняков. Вот какая чудовищная поляризация произошла.
Об агрохолдингах. Они возникли не случайно. После дефолта 98-го года стало выгодно заниматься сельским хозяйством. И крупный бизнес ринулся на село. Рентабельность в аграрном секторе сейчас не такая высокая, как в 2000 году, но тем не менее он рентабелен, и этой пятилетки хватило на то, чтобы возникла целая серия сверхкрупных агрохолдинговых структур. В результате мы столкнулись с поразительным эффектом: на фоне всеобщей нищеты и разрухи — рост сверхкрупного аграрного производства. Село получает благодаря этим холдингам крупные инвестиции. И на первом этапе они дают отдачу. Когда ничего не было — ни зарплаты, ни горюче-смазочных материалов, ни удобрений, ни посевного материала — а потом всем этим хозяйство щедро наделяют, то какая-то отдача, конечно, есть, но дальше рост идет не всегда. И такого рода холдинг иногда снимает сливки, а потом продает свое хозяйство другому холдингу. Это проблема, если можно так сказать, сверху. А внизу другая проблема — чудовищное воровство. Некоторые фирмы нанимают частную охрану, контролируют поля, угодья. Но механизм взаимодействия между наемными работниками и хозяином остается старый — советский… Почему так успешно работают крупные американские аграрные компании? Почему у них эффективна концентрация производства? Потому что они ориентированы на семейное хозяйство.Внизу — фермер, который связан кучей контрактов с гигантскими монополиями. Скажем, на известную американскую компанию «Тайсон фудс», имеющую пять миллиардов долларов оборота и производящую три миллиона тонн бройлеров, работают около восьми тысяч фермеров. А у нас внизу фермера нет. Есть сельский наемный работник, который получает зарплату и который привык воровать у колхоза. Единственное, что у него имеется, это личное подсобное хозяйство, которое, конечно, может выручить, если он потеряет работу. Сейчас наиболее дальновидные крупные агрохолдинговые структуры пытаются создавать программы развития и поддержки фермеров, строить свой бизнес, опираясь на них. Тот же «Омский бекон» осваивает программу, в соответствии с которой крестьянам раздаются поросята, комбикорм, а потом собираются откормленные свиньи. Все это требует времени и находится на уровне эксперимента”.
Все, что говорил Никулин, за размышлениями которого стоял исследовательский опыт ряда научных центров, анализирующих состояние дел в современной сельской России, было в общем-то созвучно моим наблюдениям. И увиденное в Кунье, как и в других районах, где я побывал в последние годы, накладывалось на общую картину страны, на огромной территории которой среди вымирающих, выживающих лишь за счет усадьбы деревень имеются некие центры кристаллизации — укрепляющиеся и развивающиеся хозяйства, дающие большую часть продукции. Но они не могут прокормить страну. Двухпроцентный рост производства в аграрном секторе России означает, даже по признанию главного агрария страны, вице-премьера Алексея Гордеева, стагнацию сельского хозяйства.
То обстоятельство, что Россия экспортирует по семь-восемь миллионов тонн зерна, в то время как в советские времена импортировала куда большие его объемы, говорит лишь о неконкурентоспособности отечественного животноводства при постоянном падении поголовья скота. Избыток зерна образуется лишь потому, что выгоднее не пропускать его через желудок скота и птицы при низких привесах и надоях, как это было в те же советские времена, а частично покупать мясо-молоко за рубежом.
Возгласы аграрных лидеров, требующих защитить аграрное производство высокими тарифами на импорт продуктов питания и тогда-то отечественный производитель будет кормить страну, вызывают резонные опасения властей, боящихся роста цен и ухудшения качества этих продуктов. Тем более что дефолт 98-го года уже ставил отечественного агрария в выгодные условия, и далеко не все сумели такой ситуацией воспользоваться. Более убедительными выглядят соображения по поводу государственной поддержки агропромышленного комплекса. Она конечно же была недопустимо мала — 0,6 процента госбюджета.
В декабрьские дни 2006 года, когда пишутся эти строки, Госдума приняла закон о развитии сельского хозяйства, предусматривающий в связи с предстоящим вступлением России во Всемирную торговую организацию ежегодную поддержку крестьянства в размере 9 миллиардов долларов, что вчетверо больше, чем раньше. Аграрное лобби отнюдь не обрадовалось, оно напомнило, что Евросоюз ежегодно выделяет на поддержку своих сельхозпроизводителей, с которыми вскоре предстоит конкурировать отечественным аграриям, 45 миллиардов долларов, а США — так и вовсе 60. Но возникает и другой вопрос: будет ли в коня корм при таком четырехкратном увеличении поддержки? Ведь российское село выглядит “черной дырой”, в которой пропадают миллиардные инвестиции. В 2004 году они выросли, по оценке Минсельхоза, на 12,1 процента, а производство — на 3,1 процента. В 2005-м это соотношение — 12 и 2. А в январе—ноябре 2006-го рост инвестиций составил 60 процентов, а увеличение производства — 2,2 процента.
Как тут не вспомнить прелестный вопрос, который некогда задал участник одного аграрного семинара: “Объясните мне, почему, когда в деревне сосредоточено 80 процентов населения, она голодает, когда 30—40 процентов — едва кормит себя и страну, а когда остается семь — она может кормить весь мир”. При всей кажущейся наивности этого вопроса, вычитанного мною в выступлении Александра Владимировича Гордона из Института научной информации по общественным наукам, он отражает глобальную тенденцию модернизации стран, проходящих путь от патриархальных способов производства до современных высокопроизводительных. Ведь, говоря о семи процентах, вопрошающий или вопрошающая имели в виду США.
Но дело не только в экономике. В конце концов, можно примириться с тем, что треть мяса страна покупает за рубежом. Крики о возникновении угрозы продовольственной безопасности представляются мне не вполне уместными. В конце концов, существует мировое разделение труда, и почему бы нам не импортировать продукты питания, как бы меняя нефть на колбасу. Странно и обидно, конечно, делать это при огромном аграрном потенциале России, но то не беда, а полбеды. Беда в другом — в исчезновении сельских миров как формы расселения и существования людей на освоенной ими территории.
Образ пустыни, поросшей мелколесьем, заболоченной пустыни, который являют собой многие пространства псковской земли, возник в результате перипетий нашей отечественной истории на протяжении жизни трех поколений крестьян. К началу нынешнего постсоветского этапа этой истории население Псковской области с первых десятилетий прошлого века сократилось более чем на три четверти. Отток продолжается во всех областях центра России, где в ряде районов осталось по 2500—5000 сельских жителей, а плотность населения опустилась ниже пяти человек на квадратный километр.
Демографы и специалисты по социальной географии констатируют, что Нечерноземье и Европейский Север не имеют сколько-нибудь значимого человеческого потенциала для развития. Вымирание и отток населения определяют постепенное угасание сельской местности на периферии и столь же постепенную концентрацию у крупных городов, где возможны отдельные случаи развития эффективного сельского хозяйства для нужд этих городов, то есть создание центров кристаллизации.
Ну а что же будет с землей? По прогнозам В.П. Краснослободцева, сделанным на научном семинаре “Крестьяноведение”, через тридцать-сорок лет вокруг Московской агломерации появятся значительные безлюдные территории. Место крестьян займут дачники, так называемые рекреанты, то есть люди, использующие территорию для отдыха. Постоянное население этого сельского мира будет стремиться к нулю, пока не произойдет вторичное заселение Нечерноземья, что вполне возможно, если исходить из опыта жизни крупнейших мегаполисов планеты, сремящихся к постепенной деурбанизации.
Другим регионам эти прогнозы также не сулят ничего хорошего. В рамках современной экономики разве что у юга России — Ставрополья, кубанских, донских территорий — есть основания для аграрного развития. У Черноземья при всем тяготении туда крупного капитала этих оснований меньше. Высокие темпы вымирания населения должны привести к локализации жизни. Только отдельные села смогут найти инвестиции и трезвых работников, большинство же хозяйств такие возможности уже утратили.
Идет вымирание сельского населения и на просторах Западной Сибири. Пока этот большой зерновой регион испытывает весьма слабое влияние капитала. Будет ли там трудоспособное население, когда он придет туда?
В Восточной Сибири доминирует лесная отрасль, и, похоже, что постоянные лесные поселки в большинстве своем исчезнут, превратятся в вахтовые поселения. Для Дальнего Востока характерно бегство сельского населения из региона, что, в конце концов, в условиях допуска китайских товаров приведет к исчезновению крупнотоварного сельского хозяйства. Что касается массового заселения сельских районов Дальнего Востока китайцами, о чем с такой тревогой пишет патриотически настроенная пресса, то, думается, что, пока эти территории входят в состав России, такого исхода опасаться не стоит.
После подобных прогнозов обычно возникает классический русский вопрос: “А что делать?” Сама его постановка предполагает существование некого рецепта, некой суммы мер, к которым следует прибегнуть, чтобы решить проблему. В прежние советские годы считалось обязательным закончить очерк реальными предложениями, свидетельствующими при этом, что партия и правительство как раз идут или собираются идти по такому пути. К сожалению, не могу прибегнуть к подобному приему. Современные “партия и правительство”, конечно, пытаются что-то делать для возрождения села — разрабатываются национальные проекты развития агропромышленного комплекса, оказывается материальная поддержка хозяйствам, — не особенно удивляясь, что их упрекают в тщете подобных усилий, что ж, мол, тут поделаешь: намерения у нас самые добрые, но вот чиновники на местах…
Можно много чего посоветовать “командованию”. Но стоит ли говорить то, что ему и так известно. Я даю картину сельской жизни, отмечаю некие ее экономические и социальные тенденции. Конечно, так и просится сказать: нужна социальная поддержка вымирающим селам — больницы, дороги, школы, клубы, — чтобы Усмынь и десятки тысяч таких же деревень не превращались в братские могилы, чтобы старики доживали свою жизнь достойно. Нужна поддержка и фермерам… Да много чего нужно. И не все же возлагать на государство. Как говорилось в старой советской припевке: “Обижается народ — мало партия дает. Наша партия не б… чтобы каждому давать”.
Тем не менее, мне думается, что нет у России какого-то особого пути возрождения села. Рано или поздно она пойдет по той же дороге, что и другие развитые страны, по пути сочетания деятельности крупных компаний с мелкими производителями. Хорошо бы, однако, чтобы было это скорее рано, чем поздно. А с прогнозами ученых придется примириться, похоже, что они сбудутся, если, конечно, не произойдет чуда.